— И вот больше года прошло, а я своих так и не дождалась. Вот уже вторая неделя, как из Сталинграда пришлось выехать. Страшно подумать, что у нас в Кленовске фашисты сделали! Может быть, папу и маму с Надюшкой замучили.
Игорь Чувилев растерянно переглянулся с Толей и Сережей, а потом пробурчал:
— Уж лучше бы вам, Соня, ни о чем этом не рассказывать…
— Честное слово, Соня, проживем как-нибудь! — вступил в разговор Сережа Возчий, пристально глядя в потупленное лицо девушки.
— Конечно, проживем! — солидно поддержал Толя Сунцов. — Опять мы все вместе, да и старше стали.
Толе было очень жаль Соню и всю семью Челищевых, но чувство подавленности, которое он испытывал из-за успеха двух Игорей, сильно связывало его. Он то и дело задумывался, как это могло произойти, что «коротышка», не спросив ни о чем своего старшего друга, вдруг показал себя самостоятельным. И как успешно, — о сконструированном двумя Игорями приспособлении, благодаря которому со станка можно снимать впятеро больше деталей, уже весь цех знает, да и в других цехах это известно.
Сунцов так погрузился в свои размышления, что услышал только конец разговора, когда Соня произнесла:
— Ну, пора мне итти… Там люди помощи дожидаются…
Пока Соня сидела у своих кленовцев, Варвара Сергеевна успела поговорить по телефону с мужем, и с Пластуновым, и со старой своей подружкой Натальей Андреевной Лосевой.
— Слушай, Наталья, а ведь мы с тобой, срам сказать, зеваем! Ты видела, что у бараков-то делается?
— Это у новых-то, что Тербенев строил?
— Они самые. Выстроил два деревянных ящика и на том успокоился. А людей-то, смотри, опять с места сдернуло, надо им куда-то голову приклонить… верно? Сорок второй-то год тоже тяжелый, выходит!
— Ох, сорок первого стоит, стоит…
— Так слушай, Наталья, что я придумала: пока заводоуправление свои меры примет, нам с тобой стыдно сложа руки сидеть. Давай хоть для некоторых приют отыщем, хоть немного вперед продвинется дело.
— Да где же приют для них искать, Варя? Ведь уже всюду, всюду уплотнено, яблоку негде…
— Плохо смотришь, а из твоего окна видно, где можно приют людям найти.
— Где ж это?
— А у Глафиры Лебедевой. Вот скоро ко мне придет девушка из эшелона, Сонечка Челищева ее звать, приведет женщину сталинградскую с ребеночком… оба еле живы, бедные. Потом мы с тобой заявимся к Глафире и поселим у нее эту женщину…
— Только бы Глафира нас в три шеи не прогнала! Ну, да ладно уж, попробуем.
— Что ты все вздыхаешь, Наташенька?
— Завздыхаешь! Все о Татьяне моей душа болит. Сергей опять наш уехал, на фронт танки повез, а Таня покой потеряла. Молчит, не пожалуется, а у самой, знаю, сердце кипит.
— Она ведь уже в декрет ушла?
— В декретный. Теперь, как я ее день-деньской дома вижу, мне еще горше. Бледная, глаза в одну точку уставит, губы сожмет, а сама застынет, как мертвая… А в сентябре ей родить, — это при душевной-то муке… Да еще случится ли Сергею дома быть в те дни? Ты вот меня зовешь чужой беде, помогать, а у меня своего горя…
— Ох. Наталья, горем не хвастайся…
Варвара Сергеевна положила трубку и бессильно опустилась в кресло. С острой болью она вдруг подумала, что за весь день ни разу не вспомнила о сыне.
— О Васеньке моем не вспомнила! — шепотом повторила она и прикрыла рукой глаза, чтобы не видеть ничего, что заставило ее хоть на короткий срок забыть о Васе.
Его лицо, голос, разговоры с ним, когда он, торопясь, заехал домой проститься, вновь вспомнились ей с такой ясностью, будто Вася только что говорил с ней и вышел из комнаты. Мать будто видела каждую веснушку на его лице, — едва наступала весна, как на круглых Васиных щеках появлялись веснушки. Они покрывали его белую кожу редкой осыпью желтоватых пятнышек, похожих на брызги нежнозолотой краски, и будто сияли навстречу материнскому взгляду. И только бывало поздней осенью сходили на нет эти милые, светящиеся веснушки.
Вдруг Варваре Сергеевне представилось закинутое вверх, к дымному небу, серое, навек окаменевшее лицо Васи. Грудь ее сжало знакомой ноющей болью, которая, будто все отравляя собой, тончайшими струйками растекалась в ее крови.
— Варвара Сергеевна… мы пришли! — раздался голос Сони Челищевой.
Рядом с ней стояла молодая сталинградка, она прижимала к груди крохотное тельце ребенка с желтым, как свечка, личиком.
— Голубушка моя, ребеночка-то вымыть надо, он от грязи дорожной совсем ослабел! Идем, я провожу тебя в баню. Только что подтопили ее, баня у нас знаменитая, теплая. Есть у вас во что переодеться? И для ребеночка есть? Вот и хорошо. Как звать-то вас? Анастасия Ивановна Кузьмина.. А сыночка — Петенька… Ну, мойтесь. Может быть, помочь вам, Анастасия Ивановна?
— Нет, спасибо, я управлюсь, — произнесла наконец молодая женщина, и на ее землистом, впалощеком лице появилось подобие улыбки.
Когда Анастасия Ивановна с ребенком опять вошла в столовую, Варвара Сергеевна воскликнула:
— Батюшки! Узнать нельзя!
— Да ведь тепло, чистота!
Анастасия Ивановна тихо улыбнулась и посмотрела на ребенка. Он крепко спал, чистый до блеска, его крохотное личико нежно розовело, дыхание было спокойно.
— Положите его, — шепнула Варвара Сергеевна и вместе с матерью несколько секунд полюбовалась им.
— Ах, Варвара Сергеевна! — воскликнула Соня и сильно обняла Пермякову тонкими, полудетскими руками. — Как хорошо, что, несмотря на все тяжелое, есть радость и в нашей жизни!
Когда ребенок проснулся и мать покормила его грудью, обе женщины с Соней отправились к Глафире Лебедевой.
Глафира была дома. Стоя за круглым садовым столом, она вяло, словно в полусне, чистила медный самовар. Сухо ответив на приветствие Варвары Сергеевны, Лебедева недоуменно посмотрела на незнакомых женщин и опять принялась за свое дело.
Варвара Сергеевна уже заканчивала свою немногословную, но решительную речь, когда в лебедевском саду появилась Наталья Андреевна Лосева.
— Ну вот, изложила я вам все, Глафира Николаевна, ответ за вами! — и Варвара Сергеевна подняла на хозяйку ожидающие глаза.
— Ответ? — громко и зло усмехнулась Лебедева. — Какой там вам еще ответ надо? У меня свое горе плечи отдавило, а вы мне еще чужого прибавляете! Легко вам, Варвара Сергеевна, говорить, у вас все целы…
— Погоди бедой хвастаться, — глухо перебила ее Пермякова, — не ты одна такая горькая. Вот уже и нет у меня сына Васи!
Ошеломленная новостью, Лебедева на минуту замерла, а потом со слезами выкрикнула:
— А у меня двоих нету… дво-их!
— Еще считаться вздумала! — гневно обрезала Лосева, и ее бледные щеки вспыхнули. — Да ты дом за домом обойди, весь Советский Союз обойди!
— Господи… Уйду я отсюда! — вдруг зарыдала Анастасия Кузьмина и, словно ослепнув, бросилась куда-то в сторону.
— Нет, стойте, стойте! — повелительно крикнула Соня и, обняв ее, подвела опять к столу. — Анастасия Ивановна, сядьте, прошу вас, сядьте… Послушайте!
Теперь ее темносерые глаза устремились к Глафире Лебедевой.
— Чего вы боитесь? Вы боитесь поступить честно и великодушно? Но разве вы не чувствуете, какое горе вокруг, сколько крови льется? Кто его разобьет, горе это? Мы все разобьем, вот мы с вами, мы, каждый, можем бороться с ним, затоптать его в землю. А когда война кончится и будет победа… я это знаю, знаю!.. как тогда хорошо будет нам вспомнить, что мы людей жалели, что честные были!
— Да погоди ты, не шуми! — вдруг вскинулась Лебедева. — Что ты на меня напустилась? Честь моя при мне осталась…
Тут заговорили Варвара Сергеевна и Наталья Андреевна, и Глафира Лебедева скоро сдалась.
— Ладно, — ворчливо сказала она, взглянув на землистое от волнения лицо Кузьминой, — располагайтесь у меня… куда от вас денешься…
Дмитрий Никитич Пластунов в это время говорил Пермякову:
— За последнее время вы, Михаил Васильич, стали гораздо снисходительнее к вашему заместителю… Понимаю, понимаю, — он товарищ вашего покойного сына.