Женщина с каштановыми волосами вдруг подняла встрепанную голову; ее красное, залитое слезами лицо закинулось назад, и тяжелое рыдание вырвалось из груди.
— А-а-а-а… Вася-а… Коля-а…
— Видали? — спросила Лосева, отойдя от окна. — И надо же так случиться: на днях об отце похоронную получили, а сегодня о сыне. Жалость берет на них глядеть, какая семья была добрая да счастливая… Муж вот этой самой Глафиры Лебедевой заводским складом заведовал — работяга, охотник, огородник, — всюду поспевал. И сын был славный, только в институт готовился поступать — война! Старуха-то, свекровь ее, жила да любовалась на согласную свою семью… и вот одни женщины остались… Господи, горюшка-то сколько всюду! Вон там, подальше, серый дом с зелеными наличниками… видите, Юрий Михайлыч?
— Вижу, Наталья Андреевна, вижу.
— Там вчера молодушка одна тоже вдовой осталась. А уж эвакуированных послушаешь, что из-под Воронежа приехали, так и совсем душа сжимается…
— Ну, пошла вздыхать! — произнес из передней недовольный голос Ивана Степановича. Он вошел, разглаживая темными пальцами кузнеца свои густые с проседью усы и осуждающе посверкивая синими, как и у его дочери Татьяны, глазами. — Эко вздумала — все истории собирать да на Юрия Михайлыча коробами сваливать!.. Человек домой передохнуть забежал, а ты на него насела. Молодая-то была с перцем, пальца в рот не клади, а к старости в плачею обратилась. Давай-ка обедать скорее, а то на совещание мастеров опоздаю…
— Ты никогда и никуда из-за обеда еще не опаздывал! — обрезала Наталья Андреевна. — А что людей жалко и самой мне горько — попрекать этим меня нечего, я правду Говорю, да и не глухая: слышу и вижу, как у народа душа болит. Где же это справедливость-то? Наши кровью обливаются, а союзники что? Когда они второй фронт откроют? Вот вы, Юрий Михайлыч, в Москве бываете, с большими людьми, с генералами встречаетесь, может быть они больше в курсе дела.
— Вот возьми ее, какой стратег выискался! — иронически сказал Иван Степанович, но жена опять обрезала его:
— Да ведь по нашей земле враги топают, наша кровь льется! — И Наталья Андреевна с громом начала расставлять тарелки. — На наших молодых посмотреть — боль одна. Сергей-то седой, однорукий, от смерти немецкой ушел и посейчас под смертью живет. А Татьяна моя? Так ли я первого ребенка ждала, как она, моя бедняжечка, дожидается! А уж серьезные-то оба, задумчивые — смешинку когда у них подслушаешь, так и тому рад… Да и когда же это тяжкое время кончится, как дыхания-то человеческого хватает?
— Нашего, советского дыхания хватит, — спокойно улыбнулся Юрий Михайлович, вдруг вспомнив о Березине. — Нас еще гражданская дышать учила, а теперь мы этим умением еще богаче стали, Наталья Андреевна.
— Уж очень далеко он, проклятый, забрался! — вздохнула Наталья Андреевна.
— А чем дальше он будет забираться, тем мы сильнее потом его бить будем, — копится наша стальная сила, — упрямо поддержал Иван Степанович и молодецки закрутил ус. — Эх, мать, потерпи! Не было бы моего твердого слова, ежели бы своими руками силы нашей не творил!
Таня и Сергей сидели в своей комнате тихо и безмолвно. Оба не могли бы вспомнить, когда именно появилась у них эта привычка — молчать чуть ли не часами, особенно в дни, приближавшие время разлуки.
Диван, обитый пестрой материей, стоял в углу, против окна. Сергей садился в уголок, а Таня быстрыми и ловкими руками подкладывала горкой подушки под обрубок его левой руки. Потом Таня садилась рядышком, он обнимал ее правой рукой, — и так они сидели часами, перебрасываясь иногда короткими фразами, и опять замолкали.
Впереди все было неотвратимо и ясно. Оба точно знали как все произойдет. Длиннейший эшелон с танками с заводских путей подадут на станцию Лесогорская рано утром. Таня и Сергей выйдут на улицу вместе. У Тани в руках небольшой чемодан, исцарапанный и потертый, как и кожаное пальто Сергея, которое он несет на руке. «Тебе тяжело, дай я понесу!» — скажет Сергей. «Нет, нет, у тебя и так рюкзак на спине», — ответит Таня. «Да совсем же детский рюкзачишко!» — возразит Сергей, а Таня подхватит: «Ну и чемодан совсем детский!» Так, споря, будто о чем-то чрезвычайно важном, дойдут они до станции.
Эшелон отправляется точно по графику. Объятие Сергея, его крепкий, долгий поцелуй. Вот Сергей уже смотрит на Таню из окна вагона. Состав трогается. Запоздалый ужас и томление сжимают ей грудь: опять она не успела сказать ему самое важное… Он что-то крикнул, но уже не слыхать, не слыхать… С грохотом и звоном пронесутся мимо Тани тяжелые платформы; на них, наставив на запад пушки, стоят зеленые танки. Вот уже последний вагон пронесся мимо. Рваный дымок впереди цепляется за верхушки сосен, все глуше погромыхивает металл… Вот уже и дымок исчез, и тихо стало кругом. Пустота и боль разливаются в груди, от тоски кружится голова. Таня стоит, дрожа и холодея, хотя утреннее августовское солнце заметно уже припекает. Рельсы, словно живые, нескончаемыми железными жилами бегут, бегут вперед, — нет сил смотреть на них…
В ночь она выйдет на смену. Ее сверлильный станок не будет стоять ни минуты. Стальные пластины для корпуса танка будут подняты краном, каждая значительно ранее назначенного ей срока. Да, да, ни один вздох не вырвется из ее груди, ни одна мысль не посмеет помешать точной и быстрой работе ее рук.
«О, за меня-то не тревожься! Но ты, ты! Проклятая смерть так и носится над тобой… Как уберегу тебя, как сохраню?»
Но вслух Таня только сказала, тихонько посмеиваясь:
— Ай-ай! Сереженька, пуговицы-то у тебя на гимнастерке еле держатся!.. Сиди смирно, я сейчас пришью покрепче!
Сергей сидел, боясь шелохнуться, пока Таня пришивала пуговицу. Русые волосы жены, небрежно заколотые в узел, разбились на макушке. Легкие их прядки распушились. Он ощущал их запах, отдающий сладкой пригарью, видел бледнорозовую кожу на виске, чуть затененную волосами, видел мягкий бугорок ее щеки. Из-под пушистой черни ресниц поблескивали синим светом глаза, уголок рта чуть улыбался каким-то своим, сокровенным думам.
— Все! Теперь будет крепко! — весело сказала Таня.
Но когда она подняла голову, Сергей увидел в синеве ее глаз знакомую, глубоко затаившуюся тоску.
«Милая, милая, трудно тебе будет без меня!» — подумал он и, прижав ее к себе, почувствовал ее отяжелевшее, налитое теплом тело.
— Ты… что? — прошептала Таня.
— Спой мне! — вдруг сказал Сергей, — Ты так редко стала петь нынче…
— До пения ли мне…
— Нет, оно нужно нам обоим, Танечка! — горячо и упрямо возразил он, — Когда я буду далеко отсюда, твоя песня будет звучать во мне, а ты будешь вспоминать, как я слушал тебя… Ну, ну, я начинаю заказывать песни! Первая, моя самая любимая: «Море синее, море бурное!» Садись ближе, положи голову вот сюда, на плечо… Ну, начинай…
Сергей с улыбкой закрыл глаза, и Таня запела вполголоса:
Море синее, море бурное,
Ветер воющий необузданный.
Ты ль, звезда моя полуночная!
Ах, верните мне друга милого!
Сохраните мне ненаглядного…
* * *
В воскресенье, выйдя на шоссе, Нечпорук увидел Ланских. Приостановившись у обочины. Ланских наблюдал за необычным оживлением, которое показывало, как радовал все население Лесогорска этот за три недели единственный общезаводской выходной день. Люди шли отовсюду, целыми семьями, несли корзины и узелки, гремели чайниками и ведрами.
Сбивчиво и весело звучала песня и разливалась гармонь. С другой стороны слышалось треньканье балалайки и звенели девичьи голоса. Лесогорские велосипедисты в ярких майках, с большими синими буквами «Д» на груди, ехали, низко пригнув спины к машинам.
И серенькая Тапынь сегодня ожила. Лесогорские байдарочники ухитрялись проводить свои узкие, как шилья, лодки по изгибам петляющей реки. Все это пестро двигающееся и говорливое шоссе, велосипедисты и лодки стремились в одну сторону — к синим массивам леса, опушка которого уже загоралась осенним золотом.