Одновременно с заявлением в обком Алексей Никонович написал для многотиражки статью, в которой, правда в менее резкой форме, были повторены те же мысли. В планы Тербенева входило как можно скорее напечатать статью. Он позвонил в редакцию. Ему ответили, что статья не пойдет: редакция считает, что статья написана и построена демагогически. Случай с Маковкиным автор раздувает до масштаба чуть не самого главного и решающего события на заводе. А по сути дела жестокая критика Маковкина со стороны его товарищей по цеху показывает совсем не то, в чем так явно стремится уверить всех автор статьи. Случай с Маковкиным показывает, что рабочие подлинно по-хозяйски наводят порядок, борются с лодырями и поддерживают партийную линию руководства завода. Автор статьи, по сути дела, не понимает рабочей инициативы, не представляет он и значения рабочей критики и умения самостоятельно ставить вопросы, помогающие производству. В редакцию поступило уже несколько десятков писем, в которых рабочие высказывают интересные и ценные предложения, чтобы решительнее очищать все участки производства от лодырей и прогульщиков.
Алексей Никонович спорить не стал. Он попросил только вернуть ему статью с редакционными замечаниями: он ее переработает. Но Тербенев слукавил, о переработке он и не думал. Он просто приложил статью к своему новому заявлению в обком: пусть, так сказать, наглядно видят, что его предложениям и мыслям нигде «не дают ходу».
В своем увлечении затянувшимся конфликтом Алексей Никонович не нашел времени задуматься о причинах отказа редакции напечатать статью, — между тем это было своего рода предупреждением.
«Ну, если меня здесь тоже не поняли, так я хоть покажу, что ушел не пассивно, а принципиально борясь… Фу… но я от всего этого чертовски устал, и надоело страдать…» — думал он, запечатывая послание в большой конверт со штампом замдиректора Лесогорского завода.
Рано утром 10 декабря Алексея Никоновича разбудил телефонный звонок из области. «Друг Пашка» сообщал, что ночью состоялось решение обкома — послать комиссию на Лесогорский завод, которая прибудет не сегодня-завтра. Фамилии членов комиссии были тут же сообщены Алексею Никоновичу. С этими товарищами Тербенев предварительно может созвониться и даже встретиться.
— Непременно! — возликовал Алексей Никонович.
О предполагаемом прибытии комиссии обкома Пластунов и Михаил Васильевич узнали одновременно от того же Пашки, который в подчеркнуто официальном тоне сообщил им об этом.
— Не для приятных разговоров эта комиссия к нам прибывает, — озабоченно промолвил Михаил Васильевич.
— Прорыв еще не ликвидирован — этим все сказано. А затем, несомненно, обком желает более конкретно и поближе ознакомиться, как мы выходим из этой трудной полосы, — спокойно произнес парторг.
В течение дня Михаил Васильевич не однажды возвращался к мысли о Пластунове. Директор уже так привык работать с парторгом, что даже забывал иногда, какие именно решения шли от него самого. Сегодняшний краткий разговор с парторгом, запомнившийся с первого до последнего слова, растрогал и ободрил в трудную минуту.
«А каково-то бы мне было, если бы послали к нам какого-нибудь мелкого, неуживчивого человечка, у которого по форме все правильно, а на деле — пустота и равнодушие? В тяжкое военное время с умным да чистым человеком работать — да ведь это большая удача! Даже больше: это просто счастье с таким человеком работать! Он многому и научил меня и, прямо сказать, не обидно учил, чаще всего — даже и незаметно. И поправлял он меня не как попало, а щадить умел, чтобы самолюбие мое не страдало, помнил всегда, что я значительно старше его. Да с какой стороны ни возьми, без нашего ленинградца мне очень бы туго пришлось!» — благодарно думал Михаил Васильевич.
Он привык во всяком начинании надеяться прежде всего на себя и был убежден, что этому своему обычаю он никогда не изменит. Теперь, оглядываясь на прожитые месяцы войны, Михаил Васильевич как бы подытоживал пробег всех своих дум и переживаний в их новом качестве. А оно определялось именно тем, что Михаилу Васильевичу помогал Пластунов.
«Что ни говори, — признавался самому себе Михаил Васильевич, — наше поколение нет-нет да и тащит за собой груз старых руководительских обычаев, самолюбьишка всякого, мелкой ревности насчет того, кто, мол, выше да старше — я или ты?.. А вот Пластунов уж куда чище, яснее. Многое, от чего наше поколение страдает, в нем просто не могло появиться. Да, впрочем, если бы за двадцать пять лет советской жизни наша человеческая порода не улучшилась, какой бы смысл был создавать нам эту жизнь?.. Что ни говори, а люди стали лучше».
Размышляя таким образом, Михаил Васильевич знал, что до Пластунова ни одна из этих мыслей, конечно, не дойдет; может быть, значительно позже и как-нибудь совершенно случайно, и даже неожиданно для себя, он обо всем этом расскажет Пластунову.
О готовящемся приезде комиссии обкома стало известно во всех цехах. Иван Степанович Лосев, беспокойно заглядывая в глаза Пластунову, спросил:
— Это как же понимать, Дмитрий Никитич? Видно, из-за прорыва мы в глазах партии довольно низко пали, ежели к нам целую комиссию шлют? Эх, Дмитрий Никитич, горько нам, старым металлистам, людям честной жизни, за дураков лодырей отвечать и перед людьми стыдом терзаться! То-то, поди, комиссия примется за нас, грешных: эх, мол, вы такие-сякие, бессовестные!
— Ну, не сразу же «примется», Иван Степанович, — мягко возразил Пластунов, — сначала послушает, что мы ей расскажем, на то она и комиссия. Да и из-за кого всегда беда происходит? Станок, скажем, или молот сам по себе не подведет, все человек направляет или портит.
— Я о ком говорю? — вдруг сердито крикнул Иван Степанович, и его глаза, изменив мгновенно свой синий цвет на купоросный, вонзились мрачным взглядом в Михаила Автономова. — Я кому говорю?!
— Слушаю, Иван Степаныч, — покорно сказал Автономов и остановился, опустив голову.
— Про таких, как ты, говорю! — еще злее произнес Иван Степанович. — Опоил кто тебя, Михайло, что ты все хорошие свои дела свинье под копыто бросил?.. Слухом земля полнится, знаем, что девки у тебя, видного парня, на шее виснут, покою нет тебе от них. Кто молод не бывал?.. Да только, парень, молодому да сильному, как тебе, особливо ничем оправдаться нельзя!.. Вот я тебе при уважаемом человеке напрямик говорю: сюда, вот на это самое место (Иван Степанович топнул по железному полу), ты честь да ум приносить должен, потому что место это святое, трудное, понял? А требуху всякую ты сюда носить не смей!
Прорываясь своим гулким басом сквозь громкое гудение молота и сверкая злыми купоросовыми глазами, Иван Степанович, багровый от напряжения, заключил:
— Если за эти дни не поднимешься, Михайло, буду я тебя на собрании перед комиссией позорить!
Михаил Автономов прижал руку к груди, глаза его выражали стыд и покорность, а его безусые румяные губы выговорили:
— Да не беспокойся, Иван Степаныч, я уж за ум взялся…
«Этот случай один из самых легких!» — уходя, подумал Пластунов.
В других цехах настроения были сложнее. Среди бригад и особенно бригадиров, которых касался последний приказ, находились такие, кто больше думал о нанесенных им «обидах» и гораздо меньше о том, как загладить перед заводом свою вину. Иные, признавая эту вину, все же не могли примириться с тем, что их имена «опубликовали, как на посмешище». Были и такие «коренные» лесогорцы, невозмутимо спокойные люди, которые считали, что ничего «особо страшного» на заводе не произошло, прорывы, как болезни, были и будут. Уж такова-де природа заводской жизни, которая «сама по себе», мощью своего металла и огня, помогает «болезни рассосаться». Высказывались и такие соображения, что в сравнении с тысячами рабочих число отставших и позорно провалившихся составляет жалкое меньшинство, которое всерьез не может влиять на судьбы завода. Было немало и «легких случаев», как определил их про себя Пластунов: бригадиры, провалившие государственный план за октябрь, сразу «взялись за ум» и за ноябрь уже дали почти сто процентов плана. Но курс, взятый заводом — к концу 1942 года дать фронту в три раза больше танков — никак не мирился с «пестротой» выработки, которая еще давала себя знать.