— Слушайте, Артем Иваныч, что я там (он кивнул на танк) обнаружил.
— Ну?
— В танке у них до сих пор бензиновый двигатель… представляете?
— Бензиновый? Так это ж для автостроения подходит, Юрий Михайлыч! — изумился Артем.
— Так из автостроения их конструкторы и взяли этот двигатель на бензине, — все еще посмеивался Костромин.
— Хм… Чудно! У нас в танке дизель-мотор работает на дешевых сортах топлива и газойле, который не воспламеняется…
— А немцы, которые создали дизель, сунули в свою машину двигатель на бензине, который взрывается. Вот еще почему столько немецких танков наши бойцы поджигают на поле боя! Этак фашистам скоро придется весь свой танковый парк сменить, как старую ветошь.
— Однако, Юрий Михайлыч, ведь невозможно же себе представить, что немцы в технике слабы?
— О-о, конечно нет, Артем! Все дело в том, что они не хотели тратиться на более дорогие дизель-моторы. К чему, скажите, пожалуйста? Гитлеровцы надеялись еще посуху дотопать до Урала, у них расчет был на короткую войну.
— Широка пасть, да и та подавиться может… Однако позвольте, Юрий Михайлыч: что же в таком случае думал немецкий конструктор, который этот танк создавал? — недоумевал Артем. — У них вроде против самой реальности получилось…
— Реальность! — негодующе воскликнул Костромин. — Как бы не так!.. Я не знаю имени того немца, который конструировал, этот танк, но то, что мысль этого техника опутана геббельсовской брехней, бензиновый двигатель мне это показывает совершенно неопровержимо! Понимаете, Артем, подлинная техника умна, прозорлива, любит свободу исканий. Техническая мысль, дорогой товарищ, не выносит тумана и всяких шаманских завываний.
Артем Сбоев уже ушел, а Костромин все сидел на крылечке еще не обжитого домика. После нервного возбуждения этого утра конструктором овладела грустная усталость. «Должно быть, старею», — вяло подумал он. И вдруг услышал песню, протяжную, проголосную, с переливами и вторами. Это была одна из старинных песен, которых на Лесогорском заводе знали много и умели петь. На просторе она звучала особенно задумчиво и чисто.
Вы вставайте, мои голубушки,
Высоко взошло красно солнышко,
Выше лесу, лесу темного,
Выше батюшкинова терема.
Обогрело красно солнышко
Мово батюшки высок терем,
Обогрело красно солнышко
Моей матушки новую горницу,
Обогрело красно солнышко
Мово братика нов-широкий двор…
Было что-то древнее в этом торжественно-тоскливом распеве, неповторимо свое, русское. И в том, что он, русский человек, только что побывавший в мертвой утробе вражеского танка, теперь наслаждался песней, было тоже что-то давным-давно знакомое, родное. Костромину вспомнились рассказы и песни, читанные в отрочестве. Смутные картины вдруг ожили, наполнились звуками, шумом, живой, играющей пестротой. Наверное, нечто подобное происходило и тысячу лет назад в днепровских и донских степях. Когда-то, в давние времена, после жаркой сечи с ордами кочевников, русские воины прилежно разглядывали отбитое у врагов половецкое или хазарское оружие: как мечи кованы, как сабли гнуты, как стрелы изострены… Глядели предки острым взглядом на боевую свою добычу, а жены их пели за работой. И песня была, наверное, такая же проголосная, широкая, как и эта старинная уральская песня.
Чей-то молодой и сочный голос особенно звонко и победительно выделялся в девичьем стройном хоре. И Костромину показалось, что этим голосом и дышит богатая, печальная и нежная песня.
Обогрело красно солнышко
Моей сестрицы крыльцо белое,
Обогрело красно солнышко
Моих кумушек-подруженек.
Как меня же да молоденьку
Да не греет красно солнышко,
Как оконце мое одинокое
Ярым светом не порадует,
Так и сердце мое бедное
Тоской-холодом повызнобит..
Последний звук взвился и замер, словно растаяв в голубом воздухе, а немного спустя тот же певучий голос звучно и смешливо сказал:
— Ну, девочки, домой-то мне все-таки надо же показаться!
Скоро из-за груды щебня вышла девушка среднего роста в сером пальто и синей шляпке с белым перышком, держа небольшой чемодан в руке.
— А ведь тяжелый, оказывается! — с досадой пробормотала она и, подняв синие глаза, увидела Костромина.
— Разрешите, я донесу вам, — попросил он, невольно засмотревшись в глубокую синеву ее взгляда.
Он протянул было руку к чемодану, но девушка резко отказала:
— Не надо, я могу сама.
Глаза ее были так сини, что он и не подумал обидеться.
— Простите, но было бы странно, что я, мужчина, пойду рядом с вами… Если угодно — моя фамилия Костромин, я заводской конструктор…
— А я Лосева Татьяна, — сразу смилостивилась она.
— Не дочка ли Ивана Степаныча?
— Дочка. А что?
— Да я вот имею удовольствие жить в вашей квартире. Вы, как видно, ездили куда-то?
— Ездила. Тетя Груня сильно заболела, я у нее почти два месяца пробыла, а теперь ей уже лучше.
— Разрешите все-таки взять ваш чемодан?
— Н-ну, берите.
Они пошли вместе.
— Вы сказали, что дома еще не показывались. Каким же образом вы сразу сюда?
Она объяснила неохотно:
— Ну… сошла с автобуса и увидела — народ к танку бежит. Потом, как женщина эта заплакала, меня что-то будто подтолкнуло, и мне захотелось сейчас же чем-то помогать всем.
— Вы увидели дорожную бригаду и отправились с ней?
— Ну да, поработала немного, а потом хором песню затянули, — подтвердила она, шевельнула круглой русой бровью и вдруг усмехнулась. — Поработала бы и еще, да девушки посоветовали скорее домой показаться: маме уж, конечно, сказали, что я приехала, она будет беспокоиться.
— А вы хорошо поете! — сказал Костромин.
— Это оттого, что в хоре, — сказала она холодно и небрежно.
— Да нет же, у вас прекрасный голос! — осмелел Костромин.
— А я почти и не пою, — уже совсем ледяным тоном бросила Татьяна, и он смущенно замолк.
Некоторое время шли молча.
— А какой он мерзкий! — сказала она глухо, кивая в сторону черного танка. — Если бы, как в сказке, в огонь мне превратиться и спалить их, всех этих…
— Огонь сжигает, вы бы сгорели.
— И пусть, пусть! — с детским упорством воскликнула она и даже сжала кулаки.
— Сколько вам лет? — улыбнулся Костромин.
— Девятнадцать… А что?
— Труд превосходно сжигает врагов, уверяю вас. Вы еще не работаете? — спросил Костромин.
— Нет еще. Я только в позапрошлом году кончила среднюю школу, два года училась на чертежницу…
— Да что вы! Так вы же можете работать… например, у нас в конструкторском бюро.
«Я, кажется, переборщил, — немного растерянно подумал он. — В бюро ведь все опытные чертежники. Что ж я ей предложу?» — но он твердо сказал:
— Да, несомненно, работа для вас найдется. Подумайте об этом.
— Хорошо, я подумаю, — согласилась она, обращая к нему теперь добрый, открытый взгляд синих глаз.
Они вышли к заводским воротам.
— Мне сюда, — и Таня подала ему руку, — До свидания! Когда-нибудь еще увидимся… — И вдруг рассмеялась, полуоткрыв пухлый рот с изголуба-белыми зубками: — Ах, да что я! Ведь мы же рядышком живем!
Пожимая ее тонкую теплую руку, Костромин подумал почему-то грустно и растроганно: «Она даже и не представляет, сколько в ней красоты!» Провожая ее взглядом, он вспомнил и другое выражение лица ее, гневный пламень ее глаз и порыв: «Сейчас же помогать всем…» Какой это слепец сказал, что красота спокойна, потому что ее дело только давать людям любоваться собой? Нет! Мы сильны и тем, что эта чудесная человеческая красота, забывая о самой себе, стремится скорее встать в общий строй…