Игорь Чувилев стоял молча, прислонясь плечом к стене, и временами только устало помахивал рукой, прося парня помолчать.
Настроение Игоря Чувилева изменилось под влиянием обличительных слов Сони Челищевой. И не то чтобы уж очень ему хотелось каяться, а иное, более сложное чувство овладело им. Когда Соня обвиняла его и Сережу в нечуткости, Толя Сунцов слушал ее возмущенную речь с видом полного согласия, а его спокойное лицо и гордо приподнятая голова будто говорили: «Я думал и делал не так, как вы. Да, да, мы, оказывается, живем по-разному». Игорь вдруг понял, что Толя уже начал жить иной, своей жизнью, что настроения его уже стали другие. В дни их детской дружбы обоим казалось, что они думают и действуют совершенно одинаково. Теперь, оказывалось, эта мальчишеская дружба прошла, — Игорь бесконечно жалел о ней, но ничего нельзя было поделать. Они или должны были найти «общий язык», как выразился однажды Сунцов, или же разойтись в разные стороны. Сегодня Челищева, обличая Сережу, как более виноватого по отношению к Юле Шаниной, заметила Чувилеву:
— А ты, Игорь, знаешь, немножко меланхолик. Из-за этого, по-моему, тебе будет трудновато в жизни.
И ведь в самом деле он немножко меланхолик, склонен к грусти, к раздумью, быстро обижается. С веселым и озорным характером, вроде Сережи Возчего, жить, конечно, легче.
«Да, жизнь грудная и мудреная штука!» — подумал Игорь и улыбнулся.
Сегодня он сделал приятное открытие: случайно прислонясь к дверному косяку с зарубкой его роста, он обнаружил, что голова его теперь приходится выше зарубки по крайней мере на целую ладонь, — он, значит, теперь уже не «коротышка».
…Наконец Шурочка-шафер поднял руку и четыре раза взмахнул зеленым платочком.
Трое его помощников на балконе дружно взвизгнули от радости: множество лампочек, спрятанных в зелени пихтовых веток, вспыхнули, как яркие луговые цветы, и тут же вниз полетели, развиваясь и шелестя, разноцветные ленты серпантина и пестрая метель конфетти.
— Вальс-с-с! — высоким и тонким голосом, с каким-то придыханием объявил «вечный шафер». — Месье, амбрассэ ле дам!.. Вальс!.. Пра-а-шу!
Николай Квашин вновь пригласил Татьяну Панкову:
— Татьяна Ивановна, осчастливьте! Слышите, вальс из «Принцессы Турандот»?
— Слышу, конечно, — улыбнулась Таня. — Но, знаете, уже пора домой…
— Ничего, ничего, дочка, повеселись, еще время есть, — заговорщически подмигнув Квашину, сказал Иван Степанович. — Ведь ныне выходные, как говорится, в кои веки, только через три недели опять сможем отдохнуть. Ну, ребятки, пойду пока к своей стариковской компании, перекинемся в лото, что-ли… А вас, Николай Андреич, на случай, ежели меня не найдете, прошу дочку до дому проводить… Ну, покружись, Танюшка, покружись, душе веселей станет!
— Ну? Благословение родительское получили? — засмеялся Квашин и мягко обнял ее за талию.
Как после выпитого одним духом бокала, Таня вдруг опьянела от этого наслаждения движением и музыкой. Тревога и боль за Сергея куда-то бесследно исчезли, — остались только музыка и опьяняющее чувство молодости, что, как птица из клетки, вырвалось на волю.
Когда Таня вновь села на свое место, задорный голосок звонко крикнул ей в ухо:
— Хватит уж, хватит, миленькая!
— Что такое? — изумилась Таня и непонимающими глазами посмотрела на сидящую рядом с ней Веру Сбоеву.
А та, кивая завитой «ангелом» каштановой головкой в сторону Николая Квашина, с многозначительной улыбочкой пропела:
— Да-а, хва-атит, Танечек, хва-атит! Завладела самым замечательным танцором, а мы, бедные, умирай от зависти!
— Какую глупость ты говоришь! — вспыхнула Таня. — Я давно уже домой собираюсь…
— Да что ты оправдываешься? Словно вот я сейчас же твоему Сереже все разболтаю! — расхохоталась Сбоева. — Танцуй себе на здоровье, но и нам что-нибудь оставь!
Кокетливо жмурясь, Верочка еще ласковее пропела Квашину:
— Верите ли, товарищ подполковник, мужчины у нас в Лесогорске все такие неловкие…
— Простите, — сухо прервал ее Квашин и испуганно обернулся к Тане: — Татьяна Ивановна, что с вами?
Таня стояла будто на ледяном ветру: бледная, без кровинки, безмолвная, с остановившимся взглядом синих глаз. Квашин взял ее под руку и повел к выходу, успев перехватить злой и насмешливый взгляд Веры Сбоевой, брошенный вслед Тане.
На улице, огорченный этой неожиданной переменой в настроении Тани, Квашин сказал:
— Советую вам, Татьяна Ивановна, не принимать близко к сердцу этот случай. Неужели, в самом деле, глупая фраза этой женщины так подействовала на вас? Или вы испугались чего-то?
— Да, меня испугала… пошлость, — медленно и глухо произнесла Таня, — Мне было так хорошо, я даже забылась!.. И вдруг эти гадкие, скользкие слова, этот пошлый смех. Может быть, я что-то сделала не так?
— Позвольте, Татьяна Ивановна, не следует на себя наговаривать. Ведь вы же ничего худого не сделали! — горячо возразил Квашин. — Вы позволили себе немножко развлечься, потанцевали с товарищем вашего мужа, с человеком, который уважает вас бесконечно…
— А где сказано, что я могу танцевать, пока мой муж, может быть, находится под вражескими бомбами? — сурово спросила Таня.
— Позвольте не согласиться с вами! — опять взволновался Квашин. — У меня дома, в Сибири, мать, братья и сестры… Все они скучают обо мне, но могу ли я требовать, чтобы все они по углам сидели и плакали? Напротив, мне чрезвычайно приятно знать, что все мои родные бодры, работают, нормально общаются с людьми, ходят в театр… и что вообще все идет своим чередом. А посмотрите вы на всю нашу страну: при этакой-то страшной войне — повсюду спокойствие, деловитость, выдержка! И пусть люди после совершенно дьявольской работы танцуют, поют… пусть, черт возьми, женятся, влюбляются… вообще пусть жизнь идет, зачем ей прерываться?
— Как красноречиво вы меня успокаиваете! — шутливо заметила Таня.
— Вот вы и развеселились немножко! — обрадовался Квашин.
Юля Шанина танцевала недолго и как-то странно вдруг предложила Сунцову:
— Лучше посидим где-нибудь, Толя!
Глаза ее ярко блестели невеселым, но смелым огнем, который поразил Сунцова.
— Знаешь, Толя, после истории сегодня на выставке я решила: пожалуй, нельзя мне больше так относиться к жизни, — тихо и твердо произнесла она.
Сунцов изумился про себя: до этого дня он ни разу не слышал, чтобы Юля принимала какие-либо решения.
— Ты нынче… удивительная! — признался он, почувствовав к ней вдруг не жалость, как обычно, а неожиданный интерес. — По-моему, Юля, эта история с портретом кончилась неплохо.
— Ах, что ты… она продолжается, Толя!.. Когда мы с тобой танцевали, я слышала, как обо мне сказали: «Вот словчилась, на выставку попала… и наплясывает себе, довольна!»
— Кто это болтал? — нахмурился Сунцов. — Скажи, кто… и я с ним поговорю!..
— Да разве в этом дело, Толя?
Сунцов опять изумился:
— Я тебя что-то не понимаю, Юля.
— Уйдем туда, где потише… Я тебе все расскажу, и ты поймешь.
На площадке около гимнастического зала никого не было. Большой, довоенного времени плакат пестрел, как ковер: на фоне голубых с позолотой облаков и зеленого поля бежал по желтой тропинке загорелый, мускулистый спортсмен, не знающий устали. Юля серьезным взглядом посмотрела на его смеющееся лицо и на крупные белые зубы, которые сверкали как сахар, и сказала:
— Сядем, Толя.
— Ну, ну, Юлечка, что случилось?
— Нового ничего… Я, знаешь, Толя, все обдумала.
Юля помолчала, взглянула опять на смеющегося белозубого бегуна и сказала:
— Мальчишки-то хотя и нехорошо насмехались надо мной, а все-таки, Толя, ведь факт: они заслужили, чтобы их рисовали для выставки, у них торжество, а у меня еще ничего нет…
— Да не мучайся ты, Юлечка… вот, право…
— Нет, Толя, я обдумала все… Мной все возмущались, что я пользуюсь чем-то не по праву: не заслужила, а сама красуюсь на портрете. Стыдно мне, знаешь, ужасно стыдно! А Соня мне поверила, наперед поверила, и знаешь, Толя: если я не научусь работать, как Соня, лучше мне не жить на свете! — И хотя голосок Юли дрогнул и сломался, ее полудетская рука, сжатая в кулачок, с силой рассекала воздух. — Да, да, лучше мне…