Из прочих писем к Хрущеву по поводу мемуаров «Люди, годы, жизнь» скажем еще о четырех письмах 1963 года. Их разделяет подлое скандальное выступление первого секретаря ЦК КПСС 8 марта на встрече в Кремле с деятелями советской литературы и искусства. Специальный раздел этого выступления был заполнен шквальной бранью в адрес мемуаров Эренбурга и их автора. Писатель понимал, что просталинский аппарат ЦК с подачи всех сталинистов из руководств творческими союзами в конце 1962 года подготовил массированную атаку против сил оттепели и спровоцировал темпераментного Хрущева принять в ней участие. Эренбург был определен на роль предводителя антисталинских сил; продолжение печатания в «Новом мире» его мемуаров было сорвано. Своим дипломатичным письмом к Хрущеву 13 февраля Эренбург убедил его печатание возобновить, за что благодарил Хрущева уже 19 февраля[895]. Однако 7 марта, в первый день встречи руководства страны с художественной интеллигенцией, на Эренбурга обрушился секретарь ЦК Ильичев, ведавший идеологией, а на следующий день — сам Хрущев. Эта брань, разумеется, не грозила арестом. (Встретившись с Хрущевым в Кремле 3 августа 1963 года, Эренбург, как он рассказывал навестившему его на даче месяц спустя И. М. Майскому, сказал Никите Сергеевичу: «В тот день, когда на встрече с работниками искусства вы обрушились на меня, я, конечно, был очень сердит на вас. Но все-таки в ту ночь я совершенно спокойно ложился спать, уверенный, что никакой неожиданный звонок меня не разбудит…»[896].) Однако лично для Эренбурга последствия мартовской речи Хрущева были тяжелыми — его перестали печатать и отлучили от всей общественной деятельности. Имея ясное представление о характере Хрущева, Эренбург был уверен, что в личной беседе сможет его переубедить относительно своих мемуаров, и числа 9–10 марта он отправил Хрущеву письмо с просьбой о личной встрече[897]. Отметим попутно, что в письмах Эренбурга, написанных после 8 марта 1963 года, слово «дорогой» по адресу не только Хрущева, но и Ильичева режет слух — но позволить себе ссориться с «вождями» Эренбург не мог. (Впрочем, так же обращался к Хрущеву и Пастернак в 1958 году, когда ему угрожали высылкой из СССР.) B. C. Лебедев тут же сообщил Эренбургу, что Хрущев его обязательно примет. Однако в силу невероятной занятости Хрущева эта встреча все переносилась и переносилась, а при этом положение Эренбурга оставалось положением «вне игры». Его настроение было столь мрачным, что навестившая его Л. А. Зонина заметила: «Ну что вы, Илья Григорьевич, разве можно так из-за этого расстраиваться? Вы же писатель, уезжайте на дачу и пишите себе „в стол“ — деньги на жизнь у вас, слава богу, есть»[898]. Ответ Эренбурга ей не показался убедительным. 21 марта Эренбурга навестил академик И. М. Майский, подробно потом записавший разговор с ним. Майский убеждал Эренбурга проявить выдержку и терпение, даже если ответ Хрущева не вполне его удовлетворит, а пока — писать, работать для будущего. Ответ Эренбурга его встревожил. Дело даже не в признании, что он-де не может писать, когда у него нет соответствующего настроя, и вообще не умеет писать для будущего. Эренбургу было 72 года, он тяжело болел и считал, что у него нет времени ждать, когда все изменится; он сказал Майскому, что продумал все возможности: если у него не останется ничего, ради чего стоило бы жить, тогда зачем жить?[899] Это же Эренбург, видимо, говорил редактору своего собрания сочинений И. Ю. Чеховской, а она, надо думать, сообщила своему мужу И. С. Черноуцану. Так пополз слушок, с ироническим оттенком занесенный в дневник Н. Эйдельмана[900] (смотрите, мол, как ругань Хрущева напугала Эренбурга, даже о самоубийстве подумывает).
А суть-то была совсем в ином.
Прочтите письма Эренбурга, написанные в августе 1967 года, они всё объясняют. Его длившийся с 1950 года роман с Лизлоттой Мэр стал главным в его тогдашней жизни. Они встречались в каждую поездку Эренбурга на Запад (Лизлотта редко могла приезжать в Москву; между тем в 1960 году они встречались 10 раз, в 1961-м и 1962-м — по 6 раз и дважды в 1963-м, причем последний раз это было 6 марта в Мальме, откуда Эренбурга срочно вызвали на пресловутую встречу в Кремле). Вот почему Эренбург так держался за «борьбу за мир», придумывал и организовывал круглые столы, симпозиумы и конференции, сменявшие друг друга. Уже лежа с тяжелейшим инфарктом, он писал Лизлотте: «Надеюсь, как только смогу — поставить вопрос о Цюрихе…»[901], — а жить ему оставалось 12 дней… Не слишком большое преувеличение допустила Ирина Ильинична Эренбург, сказавшая как-то мне, что на этом «романе» держалось все движение сторонников мира.
Резко отлученный 8 марта 1963 года от всей общественной деятельности, Эренбург понимал, что если он не переломит ситуации, то встречи с Лизлоттой станут невозможными. Вот объяснение его продуманной фразы, сказанной Майскому: «У меня нет слепой привязанности к жизни… Я могу с ней расстаться, если ее уклад меня не удовлетворяет».
Письмо Хрущеву 27 апреля 1963 года[902] — попытка снова стать выездным. Об остроте вопроса для Эренбурга говорит заявленная им готовность вообще отказаться от высказываний и в СССР, и за рубежом по вопросам искусства, если будет решено, что его эстетические взгляды противоречат политике КПСС. Такой жертвы, правда, от него не потребовалось; решение Политбюро: «На будущее ограничить поездки Эренбурга» — было принято в отсутствие Хрущева еще 2 января 1963 года[903], но после августа 1963 года оно не применялось… У всей этой истории оказался почти счастливый конец — это видно из письма Эренбурга Хрущеву от 18 августа 1963 года[904]; Хрущев проинформировал о нем Президиум ЦК, и в протоколе от 21 октября 1963 года записали: «О письме Эренбурга. Вызвать, сказать: „вы сами будете (себе. — Б.Ф.) цензором“»[905]. Однако многие инициативы Хрущева в ЦК КПСС уже саботировались; ровно за два месяца до свержения Хрущева Эренбург писал ему, что все, о чем они договорились год назад при личной встрече, напрочь не исполняется чиновниками…
Сюжет третий.
Из сюжетов, связанных с письмами деятелям искусств, расскажем лишь о переписке Эренбурга с Пикассо[906]. Они познакомились в Париже в 1910-е годы, даже подружились; однако наиболее сердечными их отношения стали после трагического поражения Испанской республики. Во время Второй мировой Пикассо вступил во французскую компартию, одну из самых мужественных сил Сопротивления (лидеры ФКП членством Пикассо очень гордились и всячески с художником дружили). Когда в 1944 году Эренбург в статье о вандализме фашистов упомянул о разбое, учиненном ими в мастерской Пикассо, 83 советских художника академического направления прислали в редакцию протест, назвав бесстыдным, что Эренбург «мазню» Пикассо приравнивает к великим произведениям искусства…
Если в декабре 1935 года Эренбург, выступая в московской дискуссии о портрете, свободно говорил о бескрылом натурализме, то уже в 1936 году кампании по «борьбе с формализмом», прокатившиеся по всем областям советского искусства, были непререкаемыми. От надежды Эренбурга убедить власти в том, что послушное искусство перестанет быть искусством, мало что осталось. По возвращении в СССР в 1940-м Эренбург увидел повальное торжество ненавистных ему академически-мертвых форм — все подлинное и талантливое вытаптывалось. Принять этого он не мог и всю оставшуюся жизнь этому сопротивлялся. Особенно трудно приходилось в последние сталинские годы. В 1948 году закрыли московский Музей современного западного искусства, единственный, где прежде экспонировались работы Пикассо. Узнав, что в Москве к 70-летию вождя создадут «Музей подарков товарищу Сталину», Эренбург решил, что если Пикассо пришлет вождю прогрессивного человечества свою керамику (тарелки — не живопись, конечно) — их тоже экспонируют, и это будет маленькая, но реальная победа над вурдалаками из Академии художеств (другого варианта не существовало). Вот объяснение кажущегося сугубо сервильным предложения художнику прислать тарелки в подарок Сталину. Понятно, что не о вожде Эренбург пекся и даже не о себе… Пикассо кое-что понимал в советских делах и в мотивах Эренбурга не сомневался, но не все ему было по душе. Тарелок Сталину он не послал. Зато в 1956 году победа Эренбурга была полной: в Москве с огромным успехом прошла первая в СССР большая выставка Пикассо. Шутка Эренбурга на вернисаже («Вы ждали эту выставку 20 лет, так подождите еще 20 минут»[907]) — один из знаков оттепели. Точно так же присуждение Пикассо международной Ленинской премии, за которое Эренбург много лет бился, должно было, по его мысли, помочь работе молодых советских художников-авангардистов, не говоря уже о том, что вновь открытая постоянная экспозиция работ Пикассо в Москве и Ленинграде просвещала не знавшую западного искусства XX века советскую публику, меняя мало-помалу советские вкусы и общественное мнение…