Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Последний раз констатация внутреннего кризиса доверяется почте и Елизавете Полонской в январе 1931-го:

«Между нами говоря, я перестал верить в нужность нашего дела, оно превращается в манию и даже в маниачество. Однако я все еще работаю — иначе нельзя, а если нет под рукой „любовной лодки“

(снова тень Маяковского. — Б.Ф.),
то и не тянет на простейший конец. Мне обидно, что ты не могла прочесть моих последних книг, они бы тебе сказали, наверное, больше обо мне, чем эти нескладные ламентации. Объективно говоря, это попросту ликвидация переходного и заранее обреченного поколения. Но совместить историю с собой, с котлетами, тоской и прочим — дело нелегкое» (курсив[870] мой. — Б.Ф.)[871].

По существу это постановка личной проблемы, и вряд ли ее можно считать циничной (расхожее в ту пору обвинение Эренбурга) — просто автор «Хулио Хуренито» и «Лазика» не представлял себе свою жизнь оторванной от политических обстоятельств внешнего мира (т. е. того, что он назвал историей).

В книге «Люди, годы, жизнь» раздумьям 1931 года посвящена целая глава, но, как это бывало в мемуарах Эренбурга, главы, повествующие о себе, оказывались, скажем так, не исчерпывающе исповедальными. В качестве основной причины, продиктовавшей ему в 1931 году присягу сталинскому режиму, Эренбург назвал опасность европейского фашизма, остановить который, как он считал, мог только СССР. Понятно, что именно это толкало на просоветские позиции левых европейских интеллектуалов начиная с 1933 года. Однако для Эренбурга в 1931-м это был всего лишь катализатор принятого решения — причем второй. Третьим стала победа революции в Испании, породившая многообещающую политическую поляризацию Западной Европы (а это Эренбург знал не с чужих слов и понимал проницательно). Что касается первого катализатора, то им было его тогдашнее представление о положении в СССР — весьма приблизительное (не говорю уже о содержании планов Сталина, чего толком не знал никто).

Сталинской власти требовались уже только советские писатели, т. е. те, кто беспрекословно воспевал бы все деяния режима. С либеральным понятием «попутчиков», как и с автором этого термина Троцким, было покончено. Задачи зачислить в совписатели «попутчика» Эренбурга, которого в СССР начали печатать благодаря предисловию Бухарина к «Хулио Хуренито», сталинский режим не ставил. Практика, которая по Марксу — критерий истины, это подтверждала. Недаром 21 ноября 1930 года сразу в двух письмах Эренбург плакался близким друзьям: «У меня обидное для писателя положение — я пишу… для переводов» и «Годы проходят, меня читают папуасы и сюрреалисты, и этого мне мало…»[872]. Конечно, решение стать «советским писателем» формально имело альтернативы: стать писателем «белоэмигрантским» (клише той эпохи), или — писать для «папуасов», или — писать «в стол», или — не писать вообще. Серьезными альтернативами для Эренбурга это считать было нельзя — с эмигрантами его, кроме взаимной неприязни, давно уже ничего не связывало, жизнь без литературы, или с литературой для папуасов, теряла смысл и краски, работа «в стол» — тоже не для человека, пишущего «сегодня о сегодня», не говоря уже о том, на что тогда жить? Все толкало автора «Хулио Хуренито» в советские писатели. Реальный способ стать им был один — написать советский роман. Сюжет этого романа Эренбург выбрал честно (думал о нем давно) — сибирская стройка. Летом 1932 года по командировке «Известий» он объездил Сибирь и Урал. В январе 1933 года, только начав работу над романом «День второй», уверенно назвал его в письме советским. Карл Радек, присягнувший лично Сталину раньше, чем Эренбург — социализму, в 1934 году написал о «Дне втором»:

«Это не „сладкий“ роман. Это роман, правдиво показывающий нашу действительность, не скрывающий тяжелых условий нашей жизни, но одновременно показывающий в образах наших людей, куда идет наша жизнь, показывающий, что все эти тяжести народная масса несет не зря»[873].

Статья Радека была согласована со Сталиным; это не означает, что литературная судьба «Дня второго» складывалась безоблачно (письма Эренбурга 1933–1934 годов впечатляюще показывают переживания автора за судьбу этой книги), но это уже подробности (тем паче, что со следующей книгой — «Не переводя дыхания» — никаких проблем у Эренбурга не возникло: она того и стоила).

Когда в шестидесятые годы мемуары «Люди, годы, жизнь» были в СССР подвергнуты разгромной «критике», их автор абсолютно здраво заметил: «Критиковали, да и будут критиковать не столько мою книгу, сколько мою жизнь»[874]. Жизнь литературно плодовитого Эренбурга — может быть, самая захватывающая из его книг, и теперь, когда думаешь о ней, многое узнав об Эренбурге и многое уяснив в нашей истории, не получается (в порядке пресловутого сослагательного наклонения) предложить Илье Григорьевичу иное, оптимальное разрешение проблемы 1931 года… Речь ведь идет не о гарантировании физического выживания или посмертной славы. Речь идет о конкретной жизни конкретного человека в конкретную эпоху конкретного мира.

Помимо официальной зубодробильной критики мемуаров Эренбурга в 1960-е годы мало-помалу выстраивалась их диссидентская критика. Иные читатели ждали от Эренбурга, чтоб он стал Нестором своей эпохи; того же, может статься, кто-то ждет и от его писем. Но быть человеком действия и одновременно Нестором можно, только будучи Штирлицем (пусть на вольных хлебах). Это амплуа — не для Эренбурга. В его стихах возникают не чужие ему образы Фомы Неверного или, скажем, Януса — он думал о них не раз и не случайно, но образа Нестора в них нет. И чтобы кончить с этим, упомяну еще об одной строке из поздних стихов Эренбурга: «Судьбы нет горше, чем судьба отступника…»[875], — об этом он тоже не раз думал (разве что в 1939 году, когда после альянса Сталина с Гитлером политический фундамент его существования, казалось, рухнул, да и собственная гибель стала совсем реальной, он искал выхода и обдумывал все варианты — но судьба тогда повернулась так, как повернулась).

Второй том писем — состав, темы, содержание

В отличие от первого тома, вобравшего в себя почти все уцелевшие письма Ильи Эренбурга 1908–1930 годов, второй том — поневоле «избранное» (иначё пришлось бы выпускать его во многих книгах). Оговоримся, что слово «избранное» относится лишь к эпистолярному наследию после 1941 года — уцелевшие и доступные нам довоенные письма вошли в него почти полностью. Количественный скачок почты писателя произошел именно в годы Отечественной войны, и, поскольку Эренбург отвечал на подавляющее большинство приходивших к нему писем, по объему сохранившейся у него корреспонденции можно судить и о количестве его ответов. Ответы, конечно, были короткими, но число их — несметно.

Временной раздел между первым и вторым томами писем Эренбурга проходит по рубежу 1930–1931 годов, изменившему жизнь писателя. Поэтому первый и второй тома существенно различаются. Не объемом (в обоих по шестьсот писем), а, например, количеством адресатов (во втором томе их в четыре раза больше — 240) и их «качеством» (масса совершенно незнакомых, разновозрастных, подчас полуграмотных корреспондентов, немало чиновников, деятелей руководства) — потому сами письма нередко отличаются друг от друга словарем, тоном, задачами (почта ведь бывала разной — военной, читательской, депутатской…). Наконец, если уже в 1920-е годы доверять крамольные мысли советской почте понимающим людям не приходило в голову, то впоследствии осторожность требовалась куда более основательная (недаром так куце выглядит корреспонденция Эренбурга в 1937–1939 и в 1948–1952 годах). Вообще, письма друзьям стали и реже и короче: для выражения на бумаге чувств и даже мыслей хватало одной строчки, нескольких слов. Разумеется, это не значит, что письма второго тома неинтересны — отнюдь. Просто они иные.

вернуться

870

В файле — полужирный — прим. верст.

вернуться

871

П2. С. 35.

вернуться

872

См.: П1. С. 600–601.

вернуться

873

Известия. 1934. 18 мая.

вернуться

874

ЛГЖ. Т. 3. С. 316.

вернуться

875

Из стихотворения «Я слышу всё — и горестные шепоты…» (1958).

108
{"b":"218853","o":1}