За дачным столиком, за столиком дощатым… За дачным столиком, за столиком дощатым, В саду за столиком, за вкопанным, сырым, За ветхим столиком я столько раз объятым Был светом солнечным, вечерним и дневным! За старым столиком… слова свое значенье Теряют, если их раз десять повторить. В саду за столиком… почти развоплощенье… С каким-то Толиком, и смысл не уловить. В саду за столиком… А дело в том, что слишком Душа привязчива… и ей в щелях стола Все иглы дороги, и льнет к еловым шишкам, И склонна все отдать за толику тепла. В объятьях августа, увы, на склоне лета!.. В объятьях августа, увы, на склоне лета В тени так холодно, на солнце так тепло! Как в узел, стянуты два разных края света: Обдало холодом и зноем обожгло. Весь день колышутся еловые макушки. Нам лень завещана, не только вечный труд. Я счастлив, Дельвиг, был, я спал на раскладушке Средь века хвойного и темнокрылых смут. Как будто по двору меня на ней таскали: То я на солнце был, то я лежал в тени, С сухими иглами на жестком одеяле. То ели хмурились, то снились наши дни. Казалось вызовом, казалось то лежанье Безмерной смелостью, и ветер низовой Как бы подхватывал дремотное дыханье, К нему примешивая вздох тяжелый свой. В лазурные глядятся озерА… В лазурные глядятся озера… Тютчев В лазурные глядятся озерА Швейцарские вершины, — ударенье Смещенное нам дорого, игра Споткнувшегося слуха, упоенье Внушает нам и то, что мгла лежит На хОлмах дикой Грузии, холмится Строка так чудно, Грузия простит, С ума спрыгнУть, так словно шевелИтся. Пока еще язык не затвердел, В нем рЕзвятся, уча пеньЮ и вздохам, РезЕда и жасмин… Я б не хотел Исправить все, что собрано по крохам И ластится к душе, как облачкО, Из племени духОв, — ее смутивший Рассеется призрАк, — и так легко Внимательной, обмолвку полюбившей! В любительском стихотворенье огрехи страшней, чем грехи… В любительском стихотворенье огрехи страшней, чем грехи. А хор за стеной в помещенье поет, заглушая стихи, И то ли стихи не без фальши иль в хоре, фальшивя, поют, Но как-то все дальше и дальше от мельниц, колес и запруд. Что музыке жалкое слово, она и без слов хороша! Хозяина жаль дорогого, что, бедный, живет, не спеша, Меж тем, как движенье, движенье прописано нам от тоски. Все благо: и жалкое пенье, и рифм неумелых тиски. За что нам везенье такое, вертлявых плотвичек не счесть? Чем стихотворенье плохое хорошего хуже, бог весть! Как будто по илу ступаю в сплетенье придонной травы. Сказал бы честно: не знаю, — да мне доверяют, увы. Уж как там, не знаю, колеса, немецкую речку рыхлят, Но топчет бумагу без спроса стихов ковыляющий ряд, – Любительское сочиненье при Доме ученых в Лесном, И Шуберта громкое пенье в соседнем кружке хоровом. ВОСПОМИНАНИЯ
Н. В. была смешливою моей подругой гимназической (в двадцатом она, эс-эр, погибла), вместе с ней мы, помню, шли весенним Петроградом в семнадцатом и встретили К. М., бегущего на частные уроки, он нравился нам взрослостью и тем, что беден был (повешен в Таганроге), а Надя Ц. ждала нас у ворот на Ковенском, откуда было близко до цирка Чинизелли, где в тот год шли митинги (погибла как троцкистка), тогда она дружила с Колей У., который не политику, а пенье любил (он в горло ранен был в Крыму, попал в Париж, погиб в Сопротивленье), нас Коля вместо митинга зазвал к себе домой, высокое на диво окно смотрело прямо на канал, сестра его (умершая от тифа) Ахматову читала наизусть, а Боря К. смешил нас до упаду, в глазах своих такую пряча грусть, как будто он предвидел смерть в блокаду, и до сих пор я помню тот закат, жемчужный блеск уснувшего квартала, потом за мной зашел мой старший брат (расстрелянный в тридцать седьмом), светало… И В СКВЕРИКЕ ПОД ВЯЗОМ… Бог, если хочешь знать, не в церкви грубой той С подсвеченным ее резным иконостасом, А там, где ты о нем подумал, — над строкой Любимого стиха, и в скверике под вязом, И в море под звездой, тем более — в тени Клинических палат с их бредом и бинтами. И может быть, ему милее наши дни, Чем пыл священный тот, — ведь он менялся с нами. Бог — это то, что мы подумали о нем, С чем кинулись к нему, о чем его спросили. Он в лед ввергает нас и держит над огнем, И быстрой рад езде в ночном автомобиле, И может быть, живет он нашей добротой И гибнет в нашем зле, по-прежнему кромешном. Мелькнула, вся в огнях, — не в церкви грубой той, Не только в церкви той, хотя и в ней, конечно. Старуха, что во тьме поклоны бьет ему, Пускай к себе домой вернется в умиленье. Но пусть и я строку заветную прижму К груди, пусть и меня заденет шелестенье Листвы, да обрету покой на полчаса И в грозный образ тот, что вылеплен во мраке, Внесу две-три черты, которым небеса, Быть может, как теплу сочувствуют и влаге. |