— Никто не сравнится с вами в тонкости ума, любезный герцог, — отвечала графиня. — Но давайте поговорим о нашем министерстве… Я полагала, вы уведомили вашего племянника.
— Д'Эгийона? Он прибыл, сударыня, причем при таких обстоятельствах, которые в Древнем Риме были бы сочтены весьма благоприятными: его карета повстречалась с экипажем Шуазеля, когда тот уезжал из Парижа.
— В самом деле, это доброе предзнаменование, — сказала графиня. — Итак, он придет сюда?
— Сударыня, я сообразил, что сейчас, когда здесь столько народу, появление д'Эгийона возбудит множество толков; поэтому я попросил его подождать в деревне, пока я не дам ему знака явиться в ваше распоряжение.
— Позовите его, маршал, да поскорее, ведь мы уже остались одни или почти одни.
— Охотно, сударыня, тем более что мы уже как будто обо всем условились?
— Решительно обо всем, герцог. Вы ведь предпочитаете военное ведомство финансам, не так ли? Или, быть может, вас больше привлекает морское?
— Нет, я предпочитаю военное: здесь я окажусь полезнее.
— Разумно. В этом духе я и буду говорить с королем. Вы не питаете никаких предубеждений?
— Против кого?
— Против претендентов на другие министерские посты, которых предложит его величество.
— Я человек светский и в высшей степени уживчивый, графиня; но раз уж вы милостиво изъявили согласие принять моего племянника, позвольте я его позову.
Ришелье подошел к окну; двор еще был освещен последними отблесками заката. Герцог подал знак одному из своих лакеев, который ждал, не сводя взгляда с окна; завидев знак, он бросился бежать.
У графини уже зажигали свечи.
Через десять минут в первый двор въехала карета.
Глаза графини нетерпеливо обратились к окну.
От Ришелье не укрылось ее движение, которое он истолковал в смысле, благоприятном для планов племянника, а значит, и для своих собственных.
«Она ценит дядю, — подумал он, — племянник ей тоже понравится; мы станем здесь хозяевами».
Покуда он тешил себя этими туманными грезами, за дверью раздался шорох, и доверенный камердинер доложил о появлении герцога д'Эгийона.
Это был красивый и весьма изящный знатный дворянин, одетый богато, элегантно и с большим вкусом. Герцог д'Эгийон уже распростился с цветущей юностью, но он был из тех мужчин, которые благодаря сильной воле и живому взгляду кажутся молодыми до самой дряхлой старости.
Государственные заботы не избороздили морщинами его лоб; они лишь углубили ту прирожденную складку, которая у поэтов и государственных мужей кажется прибежищем великих дум. Он держался прямо, высоко нес голову, и красивое лицо его было исполнено ума и меланхолии: он словно сознавал, что над ним тяготеет ненависть десяти миллионов человек, и желал показать, что это бремя не превышает его сил.
У г-на д'Эгийона были изумительные руки, казавшиеся белыми и нежными даже в обрамлении кружев. В ту эпоху весьма ценилась изящная линия ноги; у герцога форма ног была самая утонченная и аристократическая. Пленительность поэта сочеталась в нем с породистостью вельможи, с изворотливостью и гибкостью мушкетера. В нем воплощался тройной идеал графини — три человеческих типа, к которым инстинктивно тянулась эта чувственная красавица.
По странному совпадению, а вернее, благодаря стечению обстоятельств, которые были плодом хитроумной тактики г-на д'Эгийона, оба они, мишени народной ненависти, куртизанка и куртизан, никогда еще не встречались при дворе лицом к лицу, во всей своей красе.
В самом деле, вот уже три года г-н д'Эгийон был всецело занят трудами, удерживающими его то в Бретани, то в его кабинете; при дворе он появлялся редко, понимая, что рано или поздно там произойдут разительные перемены в ту или иную сторону. В случае, если перемены эти будут для него благоприятны, ему было выгодней предстать в роли неизвестного перед теми, кто окажется ему подчинен; в противном случае — бесследно исчезнуть, чтобы когда-нибудь потом опять вынырнуть как бы уже новым человеком.
Однако у него была и другая причина, более важная, чем все эти расчеты; причина эта была романтического свойства.
Когда г-жа Дюбарри еще не была графиней и губы ее не прикладывались еженощно к французской короне, она была веселым, очаровательным созданием, и все ее обожали; у ней было счастливое свойство внушать людям любовь, свойство, которое она утратила с тех пор, как начала внушать страх.
Когда-то среди множества молодых, богатых, могущественных красавцев, увивавшихся за Жанной Вобернье, среди рифмачей, венчавших свои двустишия словами Жанна и желанна, не последнее место занимал г-н герцог д'Эгийон; однако то ли мадемуазель была не столь доступна, как утверждали ее хулители, то ли внезапная любовь короля разлучила два сердца, уже готовые слиться во взаимном согласии, что, впрочем, не порочит ни ее, ни его, но только г-н д'Эгийон перестал возить ей стихи, акростихи, букеты и благовония; мадемуазель замкнула на запор дверь, выходившую на улицу Пти-Шан; герцог подавил свои вздохи и полетел в Бретань, а м-ль Ланж все свои вздохи устремила в сторону Версаля, к г-ну барону де Гонес[28], то есть королю Франции.
Поэтому первое время внезапное исчезновение д'Эгийона ничуть не занимало г-жу Дюбарри, испытывавшую страх перед прошлым; позже, видя, что бывший поклонник хранит молчание, она удивилась, очень обрадовалась и, поскольку с высоты ее положения поневоле приучаешься судить людей, рассудила, что герцог воистину человек большого ума.
Заслужить у графини такое мнение было уже непросто; но это было еще не все, и в один прекрасный день ей, возможно, предстояло признать за ним великодушие и отвагу.
Надо сказать, что у бедной мадемуазель Ланж были свои причины на то, чтобы бояться прошлого. Один мушкетер, утверждавший, что некогда пользовался ее благосклонностью, проник как-то раз в самый Версаль и явился к ней за новыми доказательствами былой любви; его речи, пресеченные с воистину королевской надменностью, тем не менее откликнулись стыдливым ропотом в бывшем дворце г-жи де Ментенон.
На протяжении всего разговора с г-жой Дюбарри маршал, как мы видели, ни разу не намекнул на то, что его племянник и м-ль Ланж некогда были знакомы. То, что такой человек, как герцог, привычный говорить вслух о самых щекотливых делах, в этом вопросе хранил молчание, весьма удивило и даже насторожило графиню.
Итак, она с нетерпением ждала г-на д'Эгийона, желая наконец понять, как ко всему этому относиться и чему приписать молчание маршала — скромности или неосведомленности. Вошел герцог.
Почтительно и вместе с тем непринужденно он с отменным самообладанием отвесил поклон, который мог бы в равной степени относиться к королеве и к обычной придворной даме, и эта утонченная деликатность сразу обеспечила ему покровительство и готовность хорошее находить отменным, а отменное — превосходным.
Затем г-н д'Эгийон взял под руку дядю, и тот, приблизившись к графине, обратился к ней сладчайшим голосом:
— Сударыня, вот герцог д'Эгийон; смотрите на него не как на моего племянника, а как на усерднейшего вашего слугу, коего я имею честь вам представить.
При этих словах графиня посмотрела на герцога, причем посмотрела так, как умеют женщины, — взглядом, от которого ничто не укроется, однако она увидела лишь две почтительно склоненные головы, а после поклона — два безмятежных и спокойных лица.
— Я знаю, — промолвила г-жа Дюбарри, — что вы, маршал, любите господина герцога; вы мой друг. Я буду просить господина д'Эгийона из почтения к своему дяде следовать его примеру во всем, что я столь в нем ценю.
— Я так и собирался повести себя, сударыня, — с новым поклоном отвечал герцог д'Эгийон.
— В Бретани вам пришлось перенести многие испытания? — продолжала графиня.
— Да, сударыня, и они еще не миновали, — отозвался д'Эгийон.
— Боюсь, что вы правы, сударь; впрочем, господин де Ришелье окажет вам существенную поддержку.