И вот оно, его детище, такое, каким он его создал, и все же не такое! И вот он сам, руками которого создано все это, — такой, каким был прежде, и все же не такой!
В голове был полный сумбур, но одна мысль тревожила неотступно; что именно заставило его прийти сюда? Может, ему захотелось пощекотать свое самолюбие: вот ведь какой был когда-то? Или его потянуло сюда, как тянет на место преступления убийцу? А может, он надеялся здесь, возле этого дома, обрести столь необходимую уверенность в себе, нужную, чтобы бросить вызов неудачам и устремиться к успеху, куда более для него значимому, чем «Диспетч»?
Мысленно он представил себя совсем молодым: вот он одним махом взлетает по ступенькам этого крыльца, толкает вращающуюся дверь, взбегает, не дожидаясь лифта, по лестнице на второй этаж, слышит на ходу бойкие голоса рассыльных: «Добрутро, сэр» — и совсем другие, почтительные приветствия получающих задания репортеров: «Доброе утро, мистер Ивенс»; легкое оживление в конторе, через которую он шел в свой кабинет — бодрый, готовый с головой окунуться в работу, темп которой непрерывно нарастал: спокойный ритм в начале дня и лихорадочная спешка по мере приближения выхода первого выпуска газеты. Щелканье телетайпов, стук пишущих машинок, разговоры по телефону, поток телеграфных сообщений, вибрирующий грохот огромных печатных машин, изрыгающих из своего чрева сотни тысяч аккуратно сложенных, еще сырых, пахнущих типографской краской экземпляров «Диспетч»; орды мальчишек, хватающих пачки газет и разносящих их по всему городу; вереницы красных фургонов, ждущих своего часа помчаться с тяжелыми кипами к газетным киоскам окраин и к поездам, которые развезут их по всей стране.
Так оно и шло — второй выпуск, потом третий, и лишь с выходом последнего, четвертого выпуска в здании воцарялись тишина и покой. Словно судно, заштилевшее после штормового перехода. Из коридоров исчезали рассыльные, машинистки, репортеры. Появлялись уборщицы и принимались наводить чистоту и порядок, чтобы с наступлением дня снова заработал хорошо отлаженный, образцово управляемый механизм вечерней газеты.
Вот как было когда-то. Дэвид отогнал мучительные воспоминания. Он знал, что теперь здесь многое изменилось. Уже после его ухода было принято решение издавать еще и ежедневную утреннюю газету. Тишина и покой, наступавшие после рабочего дня, ушли в прошлое. Здание больше не знало ни минуты передышки. Ни днем, ни ночью не спадало напряжение, создаваемое непрерывной работой людей и машин. Кончала работу дневная смена, приходила вечерняя.
Даже сейчас, в смятенном состоянии чувств, он видел, как торопливо взбегают по ступеням какие-то люди, быстро толкают вращающуюся дверь и исчезают, словно пчелы в гигантском, ни на миг не прекращающем кипучую деятельность улье.
Язвительная мысль шевельнулась в голове. Так ли уж он уверен, что ему не хочется оказаться вместе с ними? Что ему не терпится обогнать их и занять свое место за большим письменным столом, стоящим в комнате с высоким потолком прямо против огромного окна? Желание рассмеяться, рассмеяться от души над нелепостью такой мысли тут же ушло, пропало, уступив место властному требованию крикнуть: «Нет! Нет! Нет!»
Его прошиб холодный пот. Вновь почувствовав приступ надвигающейся тошноты и слабости, он отшатнулся от залитого огнями здания.
— Да это ведь мистер Ивенс! — звоном отдался в ушах женский голос.
Дэвид метнулся в сторону, отчетливо понимая, что нужно уйти прежде, чем его узнают. Но было уже поздно.
— Вы больны, — сказала она, беря его под руку.
Дэвид вырвался от нее, вновь отдавая себя во власть пугающего мрака, ветра и дождя.
— Просто пьян, — буркнул он, словно оправдываясь, и пошатнулся.
Опа поспешила поддержать его.
— У меня машина, — быстро сказала опа. — Я отвезу вас домой.
И прежде чем силы совсем оставили его, он в каком-то забытьи добрался с ее помощью до машины и плюхнулся на сиденье. Он не имел ни малейшего представления, кто эта женщина и куда она везет его. Едва он откинулся на спинку сиденья, она отвела глаза от дороги и бросила на него быстрый взгляд.
«Что стряслось с Дэвидом Ивенсом? Почему он так опустился? — думала она. — У него вид человека, истощенного голодом, и он бесспорно болен: дыхание слабое, лихорадочно-прерывистое. Вовсе он не пьян, — решила опа, — но, боже, до чего же грязен!» От потертой, намокшей одежды разило потом — так пахнет заношенное, давно не стиранное белье. В тепле машины неприятно запахла надвинутая на глаза бесформенная фетровая шляпа.
Что с ним делать? Где он живет? Куда его везти? Она знала, что у него умерла жена, а семья распалась. Ну что ж, если он вскоре не очнется и не скажет, куда ехать, придется отвезти его к себе домой, дать ему выпить, заставить поесть; может, ей и удастся что-нибудь у него выведать.
Ее разбирало любопытство — до нее доходили слухи, что он одержим сумасбродной идеей переделать мир. Его видели на улицах города в обществе самых что ни на есть сомнительных личностей. Но она не придавала значения слухам: в ее памяти он остался таким, каким она последний раз видела его в тот вечер, когда он сказал ей о своем уходе из «Диспетч». Из всех — ей одной! Уже потом она случайно выяснила, что Клод Мойл узнал об отставке Ивенса лишь после того, как о ней узнала она.
Для нее его отставка была даром божьим — она дала ей возможность сделать карьеру в «Диспетч» и в издававшемся газетой женском журнале. Когда вскоре после отставки Ивенса из газеты ушла старая Колючка, ее кресло заняла мисс Мэрфи, хотя, если на то пошло, она уселась бы в него в любом случае. Следующей ее задачей было заполучить полосу Мисс Колючки, что ей и удалось сделать, к великой ярости остальных девиц, которые годами изощрялись в писании светской хроники и кулинарных рецептов. Клоду пришлось нажать кое-какие кнопки, чтобы помочь ей в этом. Но полное удовлетворение она получила, лишь доказав, вопреки предсказаниям Ивенса, что может быть хорошей журналисткой.
Круто, очень круто обошелся он с ней в ту пору, когда она впервые надумала заняться журналистикой. Сколько же лет прошло с тех пор! С тех пор как он разругал в пух и прах ее материал, разорвал, швырнул на пол, крикнул ответственному секретарю: «Какого черта вы не гоните ее?» Очевидно, у Тома Бейли не хватило духу сознаться, что Клод Мойл попросил его в качестве личного одолжения дать возможность его любовнице испытать свои силы под началом Мисс Колючки.
Мисс Элизабет Пиккет и сама не раз бегала жаловаться Ивенсу: «Навязали на мою голову эту рыжую потаскушку». Джан не забыла, какую веселенькую жизнь они ей устроили, действуя заодно. А она тем не менее благоговела перед Ивенсом, работала не покладая рук, изо всех сил стараясь заслужить его похвалу. Ей нравилась мужественная гибкая фигура Ивенса, та непринужденность, с какой он властвовал в суматошном газетном мирке, всегда смеющиеся проницательные глаза, твердые линии рта. Он старательно не замечал ее попыток привлечь к себе внимание, видимо догадываясь, к каким уловкам прибегла она, чтобы пролезть в газету, и презирая ее за это.
А, какое это теперь имеет значение! Джан с трудом могла поверить, что этот скорчившийся в три погибели человек, словно оцепеневший от усталости и истощения, действительно Дэвид Ивенс. Она испытывала жгучее желание рассказать ему, каких успехов добилась в конце концов на поприще журналистики. Стоит прикинуться и доброй самаритянкой, чтобы поглядеть, как он, снова став самим собой, рассыплется в благодарностях за ее доброту, услышать, что он скажет, узнав, что она теперь самая высокооплачиваемая журналистка в «Диспетч». Да еще хозяйка собственного ежемесячного журнала «Герлс», который она издает помимо работы в «Диспетч». А это все означало, что у нее достаточно денег, чтобы жить без забот и поддерживать друзей в трудную минуту.
— Мистер Ивенс, — сказала она, стараясь вывести его из забытья. — Вам лучше?
Он пошевелился и застонал.
— Очнитесь! — крикнула Джан. — Мы почти приехали. Я отвезу вас к себе домой, вы полежите и придете в себя.