Когда Бальмонт нанимал для нас квартиру, хозяйка предупредила его, между прочим, что у нее на квартире живет негр. Она сделала паузу и посмотрела на Бальмонта; так как он молчал, она продолжала: «Очень милый студент колледжа такого-то, и, — прибавила она, — он принц, в его жилах течет царская кровь». Но это оказалась ее выдумка. Бальмонт спросил этого негра (мистера Смита), почему хозяйка называет его «принцем». Он, смеясь, ответил, что на расспросы мужа нашей хозяйки он ему сказал, что он сын вождя известного племени в Африке, и, вероятно, этот рассказ и породил в них представление о его царственном происхождении.
Мы хорошо познакомились с этим негром. Он посещал нас, ходил с нами гулять. Мы скоро заметили, что когда он был с нами, наши английские знакомые не так охотно подходили к нам в парке и никогда не садились в его присутствии на скамью поболтать с нами, как делали это раньше.
Один благожелательный англичанин, приятель Бальмонта, предупредил его очень деликатно, что мне без мужа лучше бы не показываться с негром в общественных местах.
Мы прожили все лето в Оксфорде. Нам там очень нравилось: и старые монастыри-колледжи с их столетними парками на берегу реки, и окрестности Оксфорда, и замки, которые англичане возили нас осматривать.
Утро Бальмонт проводил в знаменитой Бодлеяновской библиотеке (лучшей в мире), где читал лекции по ранней английской литературе и поэзии. Здесь он впервые познакомился с поэзией английского мистика Уильяма Блэйка, которого стал переводить. Днем он работал у себя.
Мы занимали три комнаты в небольшом домике. Хозяйка удивлялась, что мы не претендовали на четвертую. «Где же вы будете принимать гостей?» — спросила она. «В столовой», — сказали мы. «Да, это, пожалуй, можно, когда вы не будете кушать».
Бальмонт восхищался порядками английской жизни и самими англичанами. Мне они не нравились; их строго установленные формы общения, банальность их разговоров, их лицемерие.
Образчик его мы получили в первый же день по приезде в Оксфорд. Приехав из Лондона, мы остановились в одном пансионе, который англичане нам очень хвалили: порядок, тишина, респектабельная хозяйка. Мы прямо с вокзала туда и поехали. Не успели мы осмотреться, как раздался гонг к обеду. Мы спустились в общую столовую. Там уже все пансионеры, человек шесть-семь, были в сборе. Ждали хозяйку, все стояли и переговаривались полушепотом, как будто в комнате был покойник. Наконец она появилась — старая, невзрачная, с злющим лицом, осмотрела нас, как классная дама, затем сложив молитвенно руки и воздев глаза к небу, прочла молитву, после чего нас пригласили сесть. Подали нам жидкий, невкусный суп, на второе — несвежую рыбу, на третье — какую-то сладкую кашицу, все это в минимальных порциях. После обеда хозяйка встала и прочла благодарственную молитву. («Это мы благодарим, наверно, за тухлую рыбу, — сказал мне в негодовании Бальмонт, — совсем из Диккенса»). Тотчас после обеда мы побежали искать себе другое пристанище и нашли отдельные комнаты со столом, где мы были независимы от хозяйки.
В первые же дни нашей жизни в Оксфорде мы перезнакомились почти со всеми учеными и профессорами этого университетского городка. Они первые приходили к нам и звали нас к себе, мне приносили от жен пригласительные карточки. Каждый день нас приглашали на завтраки, обеды, garden party, выказывали нам большое внимание. Но, знакомясь с нами, все без исключения спрашивали нас: «Are you comfortable in Oxford?» (Хорошо ли вам в Оксфорде?) и еще: «Не схватили ли вы насморка в такую холодную весну?» И, не слушая ответа, ждали, чтобы мы восторгались Англией. Правда, эта весна была исключительно холодная, но англичане это как будто игнорировали. С 1 мая они прекращали топить, и в этот холод не топили. В гостиной зажигался камин, и дамы декольте, продрогшие в столовой за обедом, грелись у огня. На другой день хозяйка дома делала визиты своим гостям, справлялась, не простудились ли они у них. «Было бы настолько проще топить», — сказала я одной хозяйке дома. «В мае топить! Да что вы, в мае всегда тепло». Детей вывозили в колясочках в парки, няни все были в белых пикейных платьях и сидели на газонах, трясясь от холода. Но в мае так полагалось.
Они никогда не спрашивали нас о нашей жизни, о России. Обо всем русском говорили свысока, делая одно исключение для Л. Толстого, которому отдавали справедливость: «О, это большой талант».
Правда, это при начале знакомства и в светском обществе. Потом они больше открывались, но в большинстве случаев были самомнительны, надменны, неизменно держались своих старых традиций.
Представляя в обществе Бальмонта, они не говорили, что это русский поэт и переводчик Шелли, а называли его «мистер Бельмон, профессор при Тайльровском институте». Меня называли «женой профессора при Тайльровском институте миссис Бельмон».
В обществе их нельзя было говорить ни о чем, находящемся вне закона.
Бальмонту, заговорившему однажды в обществе об Оскаре Уайльде, о его сказках, собеседник не ответил, а потом подчеркнуто переменил разговор.
Старик Морфиль извинялся перед Бальмонтом за то, что на мои расспросы о Мэри Годвин рассказал о своей встрече с ней во Флоренции, когда она была уже старушкой. О ней, как о незаконной жене Шелли, не полагалось упоминать, особенно в обществе дам.
Во всех мелочах жизни у них были нерушимые правила и обычаи. Попросить у знакомой книгу какого-нибудь английского классика считалось неприличным. У каждого человека должны быть свои книги, а если у него их нет, пусть возьмет их в общественной библиотеке. «Просить книгу Шекспира или Байрона — это так же неприлично, как просить у кого-нибудь его башмаки или перчатки», — сказал Бальмонту один профессор, удивленный, видимо, что об этом может быть два мнения.
Я не могла попасть на бал, дававшийся Оксфордом в музее в честь посещения города королем Эдуардом VII, потому что у меня не было бального платья с достаточно длинным шлейфом, который полагалось иметь в данном случае. Правда, все наши знакомые дамы принимали участие во мне, хотели мне помочь. Одна знакомая предлагала мне свою портниху, другая — свое платье даже. Но все шокированно замолчали, когда я придумала нарядиться горничной и сопровождать одну из дам на бал: мне только хотелось взглянуть на убранство музея и танцы в картинной галерее среди коллекций и картин. Это было единственное, что меня интересовало. Все дамы смутились, а потом засмеялись моей «шутке». На другой день эти дамы посетили меня, рассказали о бале и выразили сожаление, что я не могла на нем быть.
В другой раз, в летний жаркий вечер, нас пригласила семья Фримана, профессора-географа, к себе обедать в сад «запросто». Бальмонт шутливо спросил: «Запросто, значит, можно не надевать фрака?» — «Как хотите», — ответила хозяйка. Бальмонт надел визитку, я — летнее закрытое платье. И мы все же почувствовали себя очень неловко, когда увидали хозяек — двух барышень и их тетку декольте, в бриллиантах, а мужчин — во фраках.
«В чем же состоит ваше „запросто“»? — спросил Бальмонт. «В том, что мы сидим в саду, сами себе услуживаем, отпустили прислугу, а чай будем пить на траве». Когда Бальмонт извинился, что мы не en règle [129], хозяйка перебила его: «О, иностранцам это простительно», — и сделала вид, что ничего особенного в этом нет. И надо сказать, вечер мы провели очень непринужденно и весело. Барышни качали Бальмонта на качелях, учились у него произносить русские слова, он им читал стихи по-русски. Когда мы собрались уходить, молодежь провожала нас, крича нам вслед по-русски: «До свиданья», «Покойной но-очи», «Благодарью» — все слова, которые они запомнили.
Бальмонту нравилось все в англичанах — их холодность, внешняя сдержанность. Он видел в этом цельность. Он ценил ее так же, как ценил пылкость, неукротимость и экспансивность испанцев.
Бальмонт сошелся со многими англичанами, посещал их в каждый свой приезд в Англию, с некоторыми переписывался долгие годы: с профессором Морфилем, ученым лордом Конибиром, с дочерью географа Фримана. Кроме того, он сотрудничал в английском журнале, посылая туда ежемесячно обзоры русских поэтических произведений, выходящих в России.