В это время у меня были два претендента, были две возможности сделать так называемую «хорошую партию» (Николай Александрович Энгельгардт и Всеволод Дмитриевич Протопопов). Оба были образованные молодые люди, помещики и со средствами. Оба сделали мне предложение.
Был еще третий человек, любивший меня уже давно. Он был женат, многосемеен, но хотел развестись и умолял меня стать его женой. Он пришел в страшное отчаяние, когда я объяснила ему причину своего отказа: люблю Бальмонта и жду только развода его, чтобы выйти за него замуж. «За семейного, разведенного! А меня останавливало только это, я бы давно уже сделал вам предложение». И он заклинал меня переменить свое решение, убеждая, что брак с Бальмонтом безумие, что я буду несчастна с этим, «ничего не стоящим мальчишкой».
Мне льстила страсть этого немолодого, солидного человека, готового для меня разрушить свою семью, пожертвовать своей блестящей карьерой.
Когда я рассказала Бальмонту об этом предложении, не без тщеславного чувства торжества, что я внушаю такую любовь, меня поразила серьезность, с которой Бальмонт отнесся к страданиям своего соперника, человека чужого ему, да еще его ненавидящего. Он жалел его, уговаривал меня быть возможно мягче к нему. «Нет мук хуже неразделенной любви», — сказал он.
Когда я удивлялась, что люди, хорошо меня знающие и якобы любящие меня, делают предложение, не догадываясь, что я люблю другого и что мне приходится говорить им об этом, Бальмонт сказал печально: «Вы очень хорошо скрываете свои чувства. Я ведь тоже часто спрашиваю себя, любит ли она меня, и мучаюсь сомнениями».
В семье моей тоже думали, что у меня к Бальмонту нет серьезного чувства, что если бы мы не видались, я бы скоро забыла его. Верно, поэтому мне предложили поехать за границу со старшей сестрой, которая везла моего брата лечиться в Швейцарию, но с одним условием, чтобы туда не приезжал Бальмонт и чтобы я не устраивала там с ним свидания. Я с радостью согласилась, тем более что это лето мы проводили в деревне, где бы я все равно не могла видеться с Бальмонтом. Да и последние свидания наши становились мучительны. Он настаивал, чтобы мы немедленно соединились, я хотела ждать развода. И мы спорили и ссорились. Мой отъезд за границу на месяц, на полтора являлся, казалось мне, очень кстати. Мы мирно простились, и я уехала.
В Швейцарии мы с сестрой поселились в горах Uetliberg [120] над Цюрихом, недалеко от лечебницы, где находился наш брат. От Бальмонта часто приходили письма, он тосковал и все повторял, что нам не надо было разъезжаться. А я считала недели, остающиеся до нашего свидания, когда однажды, поздно вечером, горничная нашего отеля принесла мне помятую коробку с московскими конфетами и запиской от Бальмонта. Он извещал меня, что он тут, в отеле, и спрашивал, как нам увидеться: ему ли прийти? или я к нему приду? Я страшно взволновалась: что-нибудь случилось очень серьезное, если Бальмонт прискакал, не предупредив меня, зная, что я дала слово родным, что он не последует за мной за границу. Сестры как раз не было дома. Я написала Бальмонту, чтобы он отнюдь не показывался у нас и чтобы завтра же рано утром уехал. Назначила ему свидание в парке. Я часто ходила в парк на вышку смотреть восход солнца часов в пять. Но в это утро, как нарочно, шел дождь, был густой туман, и у меня не было предлога выйти так рано. Я непременно хотела скрыть от сестры его приезд. Мне это удалось, но с большим трудом. Я всю ночь измышляла, как это сделать. Но больше всего меня мучило, что Бальмонта могло так неожиданно привести ко мне.
Гостиница на Uetli
На рассвете я пробралась к нему в комнату и еле-еле разбудила его. Он спал как убитый и ничего не понимал, где он, почему я тут…
«Что случилось? — спросила я его. — Говори скорее». Но он, как маленький ребенок, улыбался, сиял, не отрываясь глядел на меня. «Ничего не случилось, я хотел тебя видеть и вот вижу», — наконец произнес он.
Я хотела рассердиться и не могла.
Потом он рассказал мне, что после моего отъезда так затосковал, что бросил работу, занял деньги и помчался прямо в Цюрих. Приехав сюда под вечер, спросил в городе, где гора. Ему показали на самую высокую вершину над Цюрихским озером. И он, не долго думая, пошел пешком, напрямки, без дороги полез вверх, не зная, что гора эта очень высокая и что туда есть фуникулер. В дороге его застала ночь, и он лез по козьим тропам, обрывался, скатывался в ямы, поднимался и лез опять. Он разорвал свой единственный костюм, башмаки, потерял шляпу, исцарапал в кровь руки.
«Но добрался до тебя, это не сон», — все повторял он. Я умолила его сейчас же уйти в ближайшую деревню, снять там комнату и не показываться у нас в отеле. Он так и сделал — не без протестов… Я приходила к нему в лес на свидания, и мы каждый день проводили там, сидя под деревьями, несколько часов вместе, читали, болтали. И для него и для меня это было самое счастливое время нашего сближения. Отравляло нашу радость только то, что мы обманывали мою сестру, которую я очень любила и он тоже.
Так быстро пронеслась неделя… Он уехал успокоенный, что я неизменно люблю его, и обещал ждать меня терпеливо.
Он писал матери в то время (16/28 августа 1895 года) из-за границы: «…большая часть впечатлений относится к числу несказанных. Я поехал за границу совершенно экспромтом, я был (неведомо для всех) в Швейцарии. (Никому, даже братьям, не говорите, что я был в Швейцарии.) После я объясню Вам, почему это для меня важно. Я нашел такое счастье, какое немногим выпадает на долю, если только выпадает (в чем я сомневаюсь). Я люблю в первый и последний раз в жизни, и никогда еще мне не случалось видеть такого редкостного сочетания ума, образованности, доброты, изящества, красоты и всего, что только может красить женщину. Это моя неприкосновенная святыня, и по одному ее слову я мог бы принести самую большую жертву. Но нам предстоят не жертвы, а жизнь, исполненная любви, заботливости, взаимного понимания, одинаковых духовных интересов. Этот год я золотыми буквами запишу в книге своей жизни.
Я видел Юнгфрау, благородную снежную Юнгфрау! Я видел скалы, ручьи, водопады, леса и долины… Впереди меня перспективы, от которых кружится голова. Если исполнится все, что существует в проекте, жизнь моя будет сплошной поэмой. Умирать мне теперь не хочется, о-о-о нет!!! Надо мной небо, и во мне небо, а около меня седьмое небо».
В том же 1895 году он пишет матери: «В голове у меня много планов. Первый — поправиться физически, и если действительно мое здоровье окрепнет, я завоюю целый мир, энергии у меня пропасть. На этом покорно Вас, сударыня, благодарим. Ах, мама, как иногда хорошо жить на свете. Я, кажется, в первый (т. е. не кажется, а несомненно в первый) раз счастлив.
Крепко тебя целую и папу. Кланяюсь гумнищенским черемухам и яблоням».
Через тридцать лет Бальмонт, посылая мне открытку, изображающую Uetli, пишет: «Моя милая, это памятка об Uetli много лет была моей заветной закладкой в той или иной книге, которая становилась на время любимой. Я много раз хотел тебе ее послать и думаю, что как раз теперь хорошо это сделать.
Как живо я помню все, что связано с этим нашим свиданием в Uetli. Как я шел пешком в гору. Как ночевал. Как обиделся, когда ты — из осторожности — послала мне обратно коробку конфет, которой я думал тебя обрадовать. И какие они были расширенные, твои черные глаза испуганной орлицы, когда ты разбудила меня утром. И потом наши ласки и любовь среди деревьев на горе. И эта любопытная лиса — помнишь? — пришедшая неизвестно откуда, взглянувшая на нас и скрывшаяся в кустах».
Но соединились мы не так скоро.
Полюбив меня в первый же вечер нашей встречи, Бальмонт не хотел оставаться со своей женой. Подготовив ее к уходу, что вызвало ужасные сцены и истерики, он собрал свои книги и вещи и переехал из их квартиры в номер гостиницы.