Дузе остановилась в тот приезд на Воздвиженке в скромных меблированных комнатах, имевших вид частной квартиры. Дузе нас тотчас же приняла, благодарила за итальянское письмо, которое лежало тут же перед ней, на столе. Она свободно говорила по-французски. Увидав ее так близко, я до того смутилась, что не могла произнести ни слова, не могла на нее поднять глаза. Маша тоже, конфузясь и краснея, сказала несколько слово, и мы ушли. Наш визит длился не более десяти минут, но дома мы говорили о нем много часов. Дузе просила нас поблагодарить Сашу за письмо и обещала в следующий приезд в Москву побывать у нас, что она и исполнила через год. Саша ей отдала визит, и знакомство завязалось.
Э. Дузе
В этот приезд свой Дузе выступила впервые в роли Норы в драме Ибсена. Саша как раз в это время писала книгу об Ибсене{53}, она рассказывала Дузе о Норвегии, знакомстве с Ибсеном, своих мыслях о Норе, показывала ей альбомы со снимками из Норвегии. Дузе очень живо всем этим интересовалась.
По нашему совету она остановилась в гостинице «Дрезден», принадлежавшей нашей матери. И Маша, и я тоже посещали ее, но преклонение и благоговейный трепет перед этой гениальной артисткой повергали меня в такое смущение, что я теряла способность говорить… Маша относилась как-то проще и непосредственнее к Дузе. Она уверяла, что с Дузе очень легко, что она проста и искренна. Иногда Дузе задерживала Машу у себя, в другой раз отсылала от себя. «Il vaut mieux venir une autre fois, — говорила она мрачно, car aujourd’hui je suis d’une humeur épouvantable et je ne ferai que vous attrister» [91]. Маша не уходила, a садилась рядом в ее гостиной и спокойно заявляла: «j’attends un peu, peut-être voudrez-vous vous promener. Mon carrosse est là près du perron». — «Parfait, allons nous promener» [92],— вдруг весело восклицала Дузе, вскакивая с своего ложа. И Маша в карете катала ее зимой по бульварам, по набережной Москва-реки, заезжала с ней в Кремль.
Дузе не выносила морозов, всегда зябла, в какие бы меха ни была закутана. Голову она небрежно обматывала черным кружевным шарфом, не глядя на себя в зеркало, а выходило так красиво, как будто это был сложный, искусный головной убор.
Как-то раз Маша повезла ее в Кустарный музей (Сергея Тимофеевича Морозова){54}. Дузе накупила там много разных вещей, долго отбирая их среди всех, которые ей показывали. Дома у себя она расставила их на столе и очень внимательно рассматривала рисунки на разных коробочках, игрушках. «Как удивительно, — сказала она, — что у всех народов повторяются те же комбинации линий и сочетания красок. Орнамент на этой шкатулке мог отлично быть на помпейской или греческой вазе, эти завитки и листочки — на византийской ткани».
В другой раз Дузе попросила Машу сопровождать ее к нашей французской портнихе, у которой она заказала по своему рисунку костюмы для Норы. Она хотела, чтобы при ней скроили костюм, в котором Нора танцует тарантеллу. Закройщица не понимала, тогда она сама взяла ножницы, положила материю на пол и, ползая на коленях по полу, стала кроить. «Теперь я поняла!» — вскричала закройщица. Дузе вскочила на ноги и передала ей ножницы.
Дузе обыкновенно не играла два вечера подряд: ее это слишком утомляло. На другой день спектакля она отдыхала. Лежала одетая в простое темное платье на своем ложе. Это была кровать, выдвинутая на середину комнаты, покрытая белым мехом, со взбитыми белыми кружевными подушками. Дузе лежала на животе, опираясь локтями на подушки, и читала. Днем она принимала посетителей, больше дам, и их было немного. Журналистов, репортеров она никогда не допускала к себе, ни для кого не делая исключения. Вечером, когда не играла, оставалась дома одна.
Сестры мои ходили к ней обыкновенно часа в три и редко кого заставали у нее.
Большой номер, который занимала в бельэтаже, она никак не украшала, не придавала ему уюта, гостиничный номер оставался казенным и банальным: традиционный диван у стены, перед ним круглый стол, покрытый ковровой скатертью, по сторонам его два кресла и несколько стульев. В простенке двух окон зеркало, на его подзеркальнике аляповатые подсвечники, чугунная пепельница. Так странно было видеть эту хрупкую прелестную фигуру, эти сказочно прекрасные глаза среди такой обстановки. Как будто изящнейшая статуэтка Танагры{55} попала на грязный прилавок какой-нибудь лавчонки.
Дома у себя Дузе всегда носила черную шерстяную юбку и мягкую шелковую блузу, сшитую наподобие русской косоворотки. Когда я ей сказала, что это фасон русской крестьянской рубашки, Дузе удивилась. «А я скопировала ее с египетской одежды в Каирском музее, — сказала она, — и эти пуговицы купила в Каире, это старый черный жемчуг».
К нам с визитом Дузе приезжала в длинном платье тонкого черного сукна, опушенном серым мехом шиншиллы. Маше она как-то сказала, что это платье — модель из Парижа, сделанное Вортом специально для нее. На сцене она этого платья не надевала.
Накануне отъезда Дузе из Москвы в тот год я пошла к ней прощаться одна. Чтобы мне было не так неловко, я понесла ей от сестры Маши подарок: эскимосские туфли из оленьей шкуры с пестрыми тряпочками в виде украшения. Когда я вошла в ее комнату, Дузе лежала на своем ложе и ласково приветствовала меня. Туфли ей очень понравились. Она тотчас же вскочила с кровати, надела их и стала ходить по комнате, потом подбежала к зеркалу и стала рассматривать свои ноги в этих туфлях. Меня поразила гибкость, с которой она согнулась перед подзеркальником. Она никогда не носила корсета, хотя в то время была мода затягиваться в длинный корсет, доходивший чуть ли не до колен.
Я с восторгом смотрела на нее и на этот раз меньше смущалась говорить с ней. Мне так не хотелось уходить, хотя я дала себе слово не оставаться у нее больше четверти часа.
В это время вошла ее горничная-итальянка и подала ей визитную карточку. Дузе, взглянув на нее, весело закричала в дверь: «Entrez, entrez!» [93] Я тотчас же стала прощаться. Она ласково взяла меня за длинную стальную цепочку, на которой я носила часы за поясом, и, протянув меня к себе, сказала: «Non, non, restez encore un peu, mademoiselle André» [94]. Она нас всех, сестер, называла так. Я посмотрела на дверь. «Oh, il n’ est pas si terrible, с’ est un charmant prince, le prince Ouroussov» [95]. Но я не расслышала его фамилии. «C’est mon homme de confiance»[96],— с детской важностью добавила она шутливо. Она приподняла спереди свою длинную юбку и, выставляя меховые туфли, пошла навстречу гостю.
В комнату вошел, легко ступая, высокий, осанистый господин. Я тотчас же узнала его. Это был тот самый, который всегда сидел в первом ряду рядом с Корсовым и не сводил бинокля с Дузе. На него в театре все обращали внимание, так он выделялся среди публики своей изящной, значительной фигурой.
Вошедший господин остановился в дверях, щуря близорукие глаза, снял пенсне, протер стекла его. Он низко склонился над протянутой ему рукой Дузе и несколько раз почтительно-нежно поцеловал ее. Меня поразило сияющее, влюбленное лицо этого «старика». (Все люди с проседью мне казались тогда стариками. Урусову тогда было 48 лет.)
Пока надевала шляпу и перчатки, я слышала начало их разговора. Урусов спросил Дузе, почему она не хочет ехать с ним в Третьяковскую галерею. «J’y suis déjà allée, j’en ai assez, tableaux ne sont qu’un tas de saletés». — «Vous êtes injuste, l’art russe…» [97] — начал было Урусов. Дузе села рядом с ним на диван: «Je ne l’aime pas, c’est sombre et terne. Mieux vaut parler de notre affaire» [98].