Я так была поражена ее словами об Евреиновых, главное о Нине Васильевне, что сразу не нашлась что возразить. «А в качестве кого же мы гостили у Нины Васильевны в деревне? — наконец выговорила я. — И вообще общались с ней все эти годы?» — «В деревне у Нины Васильевны вы бывали с Сашей. Но я всегда была против этого общества для вас. Вы не дворяне, и вам нечего лезть не в свое общество». Тут я потеряла самообладание: «Нет, это именно наше общество, общество Нины Васильевны, она нам как родная сестра, она нам ближе, дороже всяких родных. И вы ее всегда хвалили». — «Я против нее лично ничего не имею, я говорю об обществе, в котором она вращается после своего замужества. Оно не для вас». — «Но она едет в Крым с детьми, мамками и няньками, там никакого общества не будет. Мы будем купаться в море, ездить верхом…» Но мать уже не слушала меня, она встала, повернулась ко мне спиной и сказала: «Будет разговаривать, я сказала, что я против этой поездки, и делу конец. Ступай к себе». — «Нет, — сказала я, — вы не имеете права нам запрещать с Машей, мы совершеннолетние, и мы поедем». — «Ах, ты хочешь идти против меня! Попробуй только!» — «И попробую, — закричала я вне себя от обиды, — мы уедем без вашего согласия». Но она уже ушла, хлопнув за собой дверью.
Я проиграла сражение. Нет, не проиграла, я уеду во что бы то ни стало, твердила про себя. Я шла, шатаясь, через коридор, чтобы избежать Маши, которая, я знала, ждала меня у себя в комнате. Я вышла в сад и долго ходила там, чтобы успокоиться. Надо будет скрыть от Маши свое поражение. Она не поедет, если узнает, что мать против нашей поездки. А я не могу от нее отказаться, раз я сказала матери, что уеду без ее согласия. Мне нельзя пойти теперь на попятный, иначе я потеряю ее уважение.
Когда я немножко пришла в себя, я написала телеграмму Нине Васильевне: «Выезжаем послезавтра Маша Катя», показала ее Маше и побежала посылать ее на телеграф. Я остановила горничную нарочно около комнаты матери и сказала возможно громче: «Отправь тотчас же верхового на станцию, это депеша срочная». Теперь мать знает, что мы едем, несмотря на ее запрещение.
В этот день мать не вышла ни к обеду, ни к чаю. Меня это очень смущало. А вдруг мать серьезно больна, как мы оставим ее одну на даче? Не пойти ли мне сказать ей, что мы не поедем до ее выздоровления? Но я чувствовала, что у меня не хватит сил.
Я притворялась веселой при Маше, но она не очень мне верила. Она расспрашивала о всех подробностях разговора, что именно говорила мать, как согласилась на нашу поездку. Я старалась выдумать возможно правдоподобнее. «Сначала, — говорила я, — она прочла мне, конечно, нравоучение о вреде для нас дворянского общества, этих праздных, легкомысленных людей. Потом, когда я убедила ее, как тебе полезны морское купание, виноград и что мне тоже хочется увидеть Крым, что это нам будет стоить так дешево, что это единственный случай, она сказала: „Делайте как хотите, вы взрослые, но я не одобряю этой поездки“». — «Ах, она так сказала, значит, она была очень недовольна», — расстраиваясь все больше и больше, говорила Маша. «Ну конечно, ведь ты же знаешь ее постоянный страх, что мы можем влюбиться в дворянина и выйти замуж не за купца». Это было больное место Маши. «Да, уж в этом она может быть уверена, за купца я никогда не пойду».
Я старалась шутить, смеяться. Но на душе у меня было тяжело. Я развлекала и себя, и Машу сборами в дорогу: мы отбирали нужные вещи, укладывали амазонки. Успокаивала и поддерживала меня только перспектива провести целый месяц с Ниной Васильевной, ездить с ней верхом, гулять. Я перебирала в уме каждое слово, сказанное матерью, и мои возражения ей. Нет, я была права, защищая Нину Васильевну, наши отношения, настаивая на поездке, против которой она не выставила ни одного серьезного довода. И она мне уступит. Но, Боже, как трудно бороться, проводить свою волю, насколько легче подчиняться и страдать…
«Еще один день мучиться, — думала я, — там мы уедем и все забудется. А вдруг мать разболеется? Как мы оставим ее одну? Что скажет Саша?» Я послала с посыльным письма замужним сестрам; написала им, что мы должны уехать и оставляем мать не совсем здоровой, чтобы они навестили ее. Я старалась все предвидеть, устроить возможно лучше. Как нарочно, никто не приезжал к нам в эти дни, мы были с Машей одни.
На другой день мать опять не вышла, она послала сказать, что не будет завтракать. Маша с тревогой посмотрела на меня. Что это — она не хочет нас видеть или она больна? Маша пошла к ней в комнату. Ей не открыли дверь. На ее расспросы горничная матери, которую Маша вызвала к нам, прошипела: «Температуры у них сегодня нет, но они больны-с. Вернее всего, от расстройства чувствий», — добавила она, злобно косясь в мою сторону.
На следующий день нас мать опять не впустила к себе. Она не выходила ни к чаю, ни к обеду. Что было делать? Я страшно была смущена. Утром того дня, когда мы должны были ехать, мать наконец вышла в столовую в шубейке и с завязанной головой. У нее был совсем больной вид. «Мне лучше», — ответила она на озабоченные вопросы Маши. Я не смела с ней разговаривать. И она как будто не замечала меня. Маша с удивлением наблюдала за нами.
Когда Маша, посмотрев на часы, спросила мать, что сказать — запрягать пролетку или коляску? «Кто едет, куда?» — равнодушно спросила мать. «Боже мой, — в ужасе подумала я, — значит, она не знает, что мы едем! Сейчас все откроется, и Маша откажется ехать!»
«Мы с Катей, на поезд в Курск, надо поспеть на крымский поезд…» Мать молчала. Маша со слезами на глазах подошла к матери: «Может быть, нам лучше не ехать, раз вы больны? Но мы не знали третьего дня и послали депешу Нине Васильевне, что выезжаем». Мать пристально посмотрела на меня. Я выдержала ее взгляд. «Много на себя берешь», — сказала она и опять замолчала. «Если бы мы знали, что вы нездоровы, мы бы конечно…» — опять начала Маша. «Хорошо, уж хорошо… я, даст Бог, поправлюсь, а вы мне не нужны», — прервала она Машу и пошла к себе. «Elle est très fâchée et surtout contre toi. Que faire! Mon Dieu, que faire!» [85] — растерянно повторяла Маша. «Fais atteler les chevaux pour faire commencer!» [86] — сказала я, несколько приободрившись.
Через час нам подали коляску к крыльцу. Мы пошли прощаться с матерью в ее комнату. Ее там не было. «Они прогуляться пошли», — злорадно сказала ее горничная. «Надо ехать, — храбрилась я. — Пора, а то мы не попадем на крымский поезд». — «Не поедем?» — робко предложила Маша. «Я поеду, а ты как хочешь», — сказала я и стала прощаться с теткой и прислугой, сбежавшейся провожать нас. Я подтолкнула Машу к экипажу. Мы сели. Лошади тронулись.
За углом дома по аллее шла мать своей обычной твердой походкой. Под высокими деревьями, закутанная в шубку и платок, ее фигурка мне вдруг показалась такой одинокой, брошенной, что я, не помня себя, выпрыгнула из коляски на ходу, перепрыгнула широкую канаву, бросилась к ней. Напуганная этой неожиданностью, мать отстранила меня слегка и сказала: «Что ты! Что ты! Так можно и ногу сломать». Затем поцеловав Машу, которая стояла за мной, она сказала слабым голосом: «Поезжайте, поезжайте, Господь с вами». И, наклонившись к Маше, сказала ей что-то шепотом. Успокоенные и радостные, мы уселись в коляску и покатили. «Что тебе сказала на ухо мамаша?» — тотчас же спросила я Машу. «Своди аккуратно счета с Ниной Васильевной. Если у вас не хватит денег, я вышлю, напишешь мне». «Видишь, какая она добрая, — говорила сияющая Маша. — Но почему она на тебя сердилась, ты заметила? Верно, ты очень дерзко с ней говорила?» — «Теперь все хорошо будет, — ответила я ей весело. — Главное, мы едем». И этим ты всецело мне обязана, прибавила я про себя.
Я одержала победу. Но не легко она мне далась. Я долго не могла забыть этих дней. Я все спрашивала себя, хорошо ли я поступила. Сестра Саша пришла бы, верно, в ужас от такого ослушания матери. Спорить с матерью, настаивать на своем, уехать вопреки ее желанию — этого никто никогда не позволял себе в нашей семье до меня.