«Ох, строга ты у меня, мать-командирша», — говорил отец слабым голосом, когда мать подносила лекарство или ставила ему компресс.
Весной того года (1876) мать узнала от профессора Захарьина — тогдашней знаменитости, — лечившего моего отца, что у отца рак и что он неизлечим. В мае отца перевезли на дачу в Петровский парк. Там отец лежал на дедушкином диване бледный и худой. Не шутил, не улыбался, совсем чужой для нас, детей. Он умер 12 июня.
За день до смерти нас, младших детей, повели к нему прощаться. Мы подходили по очереди, мать приподнимала его за плечи и поддерживала руку, которой он нас крестил. Я до того была потрясена его видом, что в ужасе попятилась и стала креститься. Меня незаметно отодвинули от его постели и выпроводили из комнаты.
На другой день, рано утром, в нашу детскую вошла гувернантка старших сестер Мария Петровна, в черном платье, с заплаканными глазами, и сказала торжественным и немного дрожащим голосом: «Papa ist diese Nacht verstorben. Bete für ihn. Das ist großer Kummer für Mama. Seid still und gehorsam» [37].
Анна Петровна громко заплакала, а мы, глядя на нее, заревели во весь голос. «Когда оденетесь, вы придете ко мне в комнату, — прибавила Мария Петровна по-русски, — через передний балкон нельзя ходить». Почему нельзя? Меня это тотчас заинтриговало. Поплакала и посморкалась, ничего в сущности в душе особенного не испытывая, кроме острого любопытства — что теперь будет?
И действительно, день для нас был очень интересный. Все было не как всегда. У Марии Петровны в комнате сидела мадам Шмидт, портниха, очень важная, у которой одевалась моя мать. Перед ней на полу лежала груда черной материи. Она сама (!!) сняла с нас, девочек, мерку, мы стояли перед ней, неподвижно вытянувшись, еле дыша от волнения. Через несколько часов на нас надели черные длинные платья, обшитые крепом. Я себе очень в нем понравилась. Нас повели вниз. Зала была совсем другая; мебель покрыта чехлами, зеркала и окна завешаны белым. В углу под образами на столе лежал отец под чем-то белым, покрытый цветами. В зале, как в оранжерее, был удушливый запах лилий и роз. И тишина. Народу было немного. Старшие служащие из магазина. Мой старший брат Вася стоял в дверях и распоряжался, не переставая плакать и сморкаться в большой пестрый платок. «Поклонитесь в землю и поцелуйте руку папаше», — сказал он нам шепотом. Он приподнимал нас, и мы прикладывались к ледяной, будто костяной, руке отца. Я замирала от страха, но и от любопытства тоже. Рядом со столом лежало что-то черное, неслись стоны и всхлипывания. Старшие сестры, наклонившись, стали с усилием поднимать кого-то. Это оказалась мать, она лежала на полу и билась в рыданиях. Никогда в жизни я бы не узнала ее. Это была маленькая бесформенная фигурка, в черном платье, без корсета, голова ее была покрыта черной косынкой, из-под которой выбивались совсем белые волосы, лицо красное, смятое, мокрое от слез. Где талия, где локоны, где брови? Я в ужасе смотрела, не понимая этого превращения вчерашней красавицы в старушку. Мы не решились подойти к ней, и она нас как будто не видела. Она непрерывно стонала и билась в рыданиях.
Меня особенно ужасало, что это она, наша мать, всегда такая сдержанная, собранная, нарушала торжественную тишину, царившую в этой комнате, своими криками и стонами.
Брат Вася, особенно любивший меня, сейчас же заметил мое состояние, послал меня в буфетную сказать, чтобы подали десять стаканов чая в кабинет. Я с восторгом помчалась исполнять столь ответственное, как мне казалось, поручение. Я умолила лакея дать мне понести самой поднос со стаканами. Он дал мне его только в дверях залы. Дверь в кабинет была затворена. Мне не тотчас открыли ее. Я косилась на отца, лежавшего на столе, и, вспомнив, что умершие, находясь на том свете, знают и видят все, что происходит на земле, подумала, что, верно, отец видит сейчас, как ловко я держу тяжелый поднос со стаканами, полными чая. Я сама толкнула ногой дверь в кабинет, так как мне ее не открывали. Все стаканы съехали в угол подноса, и чай расплескался. Я пришла в отчаяние. Я говорила себе, что это не моя вина, мне не открыли дверь, папаша и это видит там, на небе, но это меня не утешало.
Брат Вася, как всегда внимательный и участливый ко мне, предложил посидеть у него в кабинете. Я уселась на окно и стала смотреть на подъезжающие к крыльцу экипажи. Приезжали и приходили люди без конца, и знакомые и незнакомые. Много священников в наемных колясках. Они служили по очереди панихиды у гроба отца, дьячки развертывали епитрахили{18}, свертывали их, прятали в ящик и уезжали, приезжали другие. Вася провожал всех до передней, перешептываясь с ними о чем-то.
Мать не отходила от отца; она непрерывно глядела на него, тряслась от рыданий, зажимая рот мокрым комочком носового платка. Она ни к кому не оборачивалась, ни с кем не говорила.
Приехали на двух линейках синодальные певчие — все небольшие мальчики. Они были одеты в зеленые кафтаны, их длинные рукава на красной подкладке, обшитые позументами, свешивались до земли. Пропев панихиду, они уходили в переднюю, сидели там, видимо скучая. «Позови братьев, — сказал мне Вася, — и поводите певчих по саду». Я, конечно, пошла с ними. Сперва мы шли чинно по дорожкам, потом я разговорилась с мальчиками и, когда мы с ними пришли к нашей площадке с гимнастикой, не утерпела и показала им несколько своих лучших номеров. Они не умели бегать на гигантских шагах, и я взялась их научить. Когда я побежала в буфетную за лямками, меня остановила горничная матери старуха Ярцева: «Зачем это они вам, барышня?» — «Для певчих», — и бросилась бежать с тяжелыми лямками на плечах, чувствуя, что делаю что-то неподобающее и что старуха может меня остановить. Но искушение было слишком велико. Я поспешно надела кольца лямок на крючки, влезла в одну из них, выбрала трех мальчиков побольше и показала им, как надо разбежаться, взлететь, заносить… И я летала, не помня себя от восторга. У певчих раздувались их длинные рукава, они спотыкались, падали, но я одного тащила за собой, другого толкала вперед, красная, растрепанная, пока меня не остановил голос Анны Петровны: «Um Gottes Willen, Kind, bist du von Sinnen!» [38] Она подбежала ко мне, вытащила меня из лямки и, отряхнув мое траурное платье, все в пыли, увела в детскую. И то, что она не сказала мне ни слова, потрясенная моим неприличным поведением, на меня подействовало сильнее всяких упреков в бесчувственности. Я пыталась было оправдываться, что «занимала певчих» по поручению брата Васи, но она не слушала и до следующего дня не разговаривала со мной.
За три дня до похорон у нас на даче перебывали толпы народа. Некоторые родные матери ночевали у нас со своими детьми, дети помещались наверху, что было большим развлечением для нас. Анна Петровна следила за тем, чтобы мы не слишком шумно и весело вели себя. Дача наша как-то сама собой разделилась на две части: спальня родителей, кабинет и зала, где лежал в гробу отец, передний балкон, где сидели посетители — там пахло ладаном, говорили шепотом, у дверей передней бессменно дежурили буфетный мужик, конюх, оба в поддевках и с намасленными головами, и лакей, который впускал и выпускал посетителей. Нам, детям, была предоставлена задняя терраса, наши детские и классная. Мы не учились эти дни, ничем не занимались, ждали панихиды, в промежутках бегали в саду с детьми, гостившими у нас. Надзор за нами был ослаблен. Матери мы совсем не видали, только за панихидами. Она все время стояла на коленях, не переставая рыдать. Когда пели «Со святыми упокой», она билась об пол головой и закрывала рот платком, — верно, чтобы не кричать.
В день похорон с раннего утра сад и двор были особенно тщательно прибраны, дорожки посыпаны песком и еловыми ветками, ворота и обе калитки в сад настежь растворены. И сад и двор были переполнены людьми знакомыми и совсем чужими. Пускали всех без разбора. Входя в ворота, все обнажали голову. Над толпой стоял тихий гул голосов.