Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

1927. 2 мая. Утро. Варшава. Hôtel d’Angleterre

Моя родная, моя любимая Катя, уже более двух недель я в Польше и до сих пор не написал тебе ни слова. Но я сразу попал в такую сказку и в такой водоворот впечатлений, что прямо опомниться не могу. Я боялся ехать в Польшу, боялся разочарований, а приехал — к родным людям, в родной дом. Ласка, вежливость, гостеприимство, понимание и отличное знание всего, что я сделал, и всего, что я люблю. Нежная сказка.

Я провел обворожительную неделю в Харенде, в Закопанэ, в Татрах, у Марии Каспрович (она русская, изрядно подзабывшая русский язык). Я приехал в ее дом в горах, над потоком, как приехал бы в Гумнищи. Она сразу вошла в мою душу, и то, что у меня к ней, больше влюбленности. Там в три дня я написал по-польски очерк о Каспровиче как поэте польской народной души, и поляки восхищаются моим польским языком. Вот видишь, твой Пуча отличается. А здесь в Варшаве… ах, влюбленность, и я неисправим. Меня здесь только что на руках не носят. Мой приезд — событие. Но зачем, зачем тебя нет со мной!

Любимая, целую тебя. Твой К.

1928. 13–26 января. Вечер. Лес

Катя любимая, я напишу тебе вдогонку этим строкам подробно о книгах и о Люси{135}, а сейчас хочется послать тебе две свежесорванные веточки твоей любимой мимозы из моего садика, уже готовящегося совсем засиять этими воздушными золотыми цветами. Вечерние и ночные холода замедляют настоящий расцвет деревьев. Но отдельные веточки торопят весну. И по утрам Солнце прямо слепит.

Моя радость, сохрани каждое слово, написанное Мирской Схимницей{136}. Эти строки — духовная драгоценность. Если б эти записи — созерцание чистой и высокой души, могли дойти до меня и Люси, — глубоко убежден, — мы могли бы, без нескромности, создать по ним французскую и итальянскую равноценность, — и тетя Саша была бы этому рада. Посылаю тебе итал. перев. рассказа. Но там, к сожалению, есть опечатки. Леля увидит их и исправит.

До новых строк, любовь. Таня, наверно, говорит о «муже». О, разны и мужи, и мужья. Целую. Твой К.

1928. 7 мая. Ночь. Капбретон

Катя любимая, шлю тебе ветку белой акации из нашего сада. Она, верно, дойдет до тебя еще душистой. (Наши посевы тоже нас радуют. Подсолнечники поднимаются, резеда, маки, душистый горошек, плющ, дикий виноград. А настурции (мои!) уже зацвели. Правда, пока один только цветок. И множество роз у нас. Белые, красные, розовые и лучшие — чайные.)

Ты спрашиваешь меня о литовском языке. Это древнейший язык, брат санскритского. Ни с русским, ни с польским по основе своей он никак несравним. Один ученый сказал: «Всем известный латинский язык есть не что иное, как испорченный литовский язык». А по напевности и по страсти к мелодии гласных (по шести гласных рядом) я могу его сравнить только с самоанским. Литовский язык для меня — сладкая загадка. Я утопаю в нем. А когда им овладею, это будет чудесная новая страница жизни. Стихи «Под знаком Литвы» — мои, но мысли их навеяны народными преданиями и песнями Литвы.

Литовцы уже зовут меня на осень и на зиму в Ковно. Предлагают прочесть курс мировой литературы. Я по существу ответил «да». И мысль, что, быть может, ты и Ниника смогли бы со мною в Ковно свидеться, волнующе манит. Но об этом нужно еще много подумать. Прежде всего нужно овладеть языком.

Моя любимая, целую глаза твои. Люблю тебя и Нинику.

Твой К.

1928. 29 августа. Вечер. Капбретон

Катя моя любимая, два дня, как я послал тебе № «Europe» с переводом отрывков из воспоминаний Т. Кузминской, сделанным тетей Сашей. Надеюсь, что он благополучно прибудет к тебе. Мне горько, что нет именно той, кого бы обрадовало напечатание хоть части работы. Сколько было пустых разговоров и дутых обещаний. Я, вообще, за эти годы рассмотрел здешних болтунов. Изношенные снобы, себялюбцы, слепцы и ничтожество. Моя душа — с Литвой и Славией. Дошел ли до вас мой «Врхлицкий»? С сентября я приступаю вплотную к составлению целых четырех сборников: «Песни и сказки Литвы», «Чешские поэты 19-го и 20-го», «Народные песни Сербии и Хорватии», «Болгарские народные песни». В душе тревожно: хочется уехать в Литву, но ежеминутно там может вспыхнуть война с Польшей; меня зовут в Хорватию, но она во вражде с Сербией; мне каждую минуту можно устроить поездку в Болгарию, где влияние моей поэзии огромно, но она внутренно разодрана. Ты знаешь, как мне ненавистна ненависть и как я задыхаюсь от воздуха распри. И ты лучше, чем кто-либо, моя Катя, поймешь, сколько боли в моем сердце. Поистине, я счастливый несчастливец, или, вернее, несчастный счастливец. И вот — жду знака от Судьбы. Дай мне совет, милая. Весть о смерти Модеста{137} лишь на миг во мне отозвалась. Я полон невыносимой тоски о моей единственной Тане{138}. Такой потери в моей жизни еще не было, и слезам моим нет конца. Моя милая, моя родная, моя желанная Катя, я целую тебя и люблю. Как хотел бы я тебя увидеть, любовь! Твой К.

1928. 29 сентября. Ночь. Капбретон

Катя моя родная, всем сердцем устремляюсь к тебе и к Нинике. Вы обе, мои единственные, написали мне такие благословенные, из сердца любящего излучившиеся слова о Тане О. и моей боли, как будто вы обе знали, хорошо знали мою ушедшую Таню. Кроме вас, никто мне не сказал тех слов, которых ждала и напрасно жаждала моя измученность. В письме Ниники и в твоем письме, Катя, я снова увидел, какие вы свыше посланные, какие вы чудесные, какие вы исключительно-неповторимо-настоящие. И вот точно нет разлуки. Милые лица ваши вижу, и желанные голоса говорят мне. Я не брошен в безводный колодец. Я не в сжигающей пустыне. А, и все-таки больно мне, больно. Я напишу подробно и тебе, и Нинике на днях. Горюю за тебя, Катя, что последняя предсмертная весть от Миши{139} до тебя не дошла, и ты не могла излить ему свою несравненную сестринскую любовь. Ведь он никого так не ценил, как тебя. Вспоминаю, каким он был, когда мы у него с тобою встречались, каким он был, когда мы венчались — и потом. В нем было то же душевное изящество, та же будто замкнутость, а на деле — осмотрительность застенчивости, что еще пленительнее было в тете Саше. И его последнее письмо! Какая ясная высота кристальной души! Хорошо, что он умер именно так. И такими минутами меряется человек мерой необманчивой. Мушка собирается в Париж. Я буду здесь до 13 ноября. Потом, верно, уеду в Югославию.

Любимая, глаза твои целую и Нинику. Твой К.

1929. 28 июня. Буска

Катя любимая, Катя, родная моя, спасибо тебе и Нинике за два ваших дивных письма, пришедших как раз утром 4/17 июня, в день моего рождения. Как я был счастлив узнать, что Ниника благополучна, что ребенок [201] сильный и рыженький и похож на меня. Я горд, клянусь. Когда я рассказывал здесь обо всем этом моему польскому другу, скрипачу К., мы вместе весело смеялись на словечки моих внуков (ужели воистину у нас есть внуки, Катя?) о их новом братишке, а Елена, не без некоторой ревности, сказала, что впервые она увидала на моем лице «выражение радости счастливого дедушки». И все-таки: внуки у меня есть, и я счастлив этим, но, однако, и все-таки я не дедушка. И отцом-то, увы, я себя редко чувствую. Милая, я шлю тебе и Нинике эдельвейсы с Шипки, подаренные мне болгарским учителем, композитором, собирателем болгарских народных песен, он также учит музыке слепых. Шлю также очерк «В отъединении». Думаю, что он дойдет до тебя. Мне хочется притом сказать то, что иногда больно встает в моей душе: мне кажется, что мы за рубежом не чувствуем и не понимаем многого из того, что сейчас происходит в России. Ты знаешь, я слишком поэт и только поэт, чтоб заковаться в какую бы то ни было формулу. Хоть бы на миг увидать вас всех и деревенскую Русь. Целую тебя. Твой К.

152
{"b":"200372","o":1}