1917. IX. 21. Утро. Москва
Катя милая, была от тебя открытка и Нюше письма. Я пишу тебе довольно часто, не знаю, все ли доходит.
Шлю тебе стихи из «Русской воли», ибо еще не знаю, получаешь ли ты ее. Верно, завтра в здешних газетах будет что-то мое. Но я пишу теперь меньше.
Может быть, Александра Алексеевна тебе писала, как мы вместе были на вечере «Народоправства» у Лосевой, где я познакомился с Брусиловым и говорил речь, за которую мне устроили овацию. Брусилов меня очаровал. Это умный, благородный, утонченно-воспитанный человек. Мы обменялись высокими приветствиями.
Посылаю сейчас новые вещи в «Русскую волю». Знаешь ли ты замечательные две вещи, которые я только что прочел? Такие создания рождались лишь в старину. Я говорю о Xavier de Maistre «Voyage autour de ma chambre» u «Le lépreux de la cité d’Aoste» [174], особенно сильна вторая. Это так искусно и глубоко, что напоминает мне даже Эдгара По.
Читаю «Былины». Но все русское мне тяжко. Кованые сапоги, которыми толстоносые черные кафтаны проламывают чужие головы.
Моя милая Катя, я люблю тебя. Византийская моя царица.
Целую твои черные глаза. Твой К.
1917. 6 ноября. 12-й ч. у. Москва
Катя милая, я жив, и все мы живы, хотя эту истекшую неделю ежеминутно могли быть расстреляны или, по крайней мере, застрелены. Стрельба была чудовищная, бессмысленная и беспрерывная. Первые сутки событий я был здесь, в Николопесковском. Вторые начались, я пошел на Покровку и там застрял на пять дней, прохода на Арбат не было. 1 ноября стосковался и во что бы то ни стало хотел прийти сюда. Исходил верст 25–30 (с 12 ч. у. до 7 ч. в), но везде натыкался на полосу огня. Наконец, я уже третьи сутки здесь. Я не в силах ничего говорить, да и что говорить? Все очевидно. Я читаю «Историю России» Сергея Соловьева, прочел о начальных временах Руси, Стеньке Разине, о Смутном времени, о начале царствования Петра. Русские всегда были одинаковы, и подлость их родной воздух.
Милая, я много читаю и спокоен. Как будет возможно, приеду к тебе с Нюшей.
Целую тебя крепко и Нинику. Твой Рыжан.
P. S. Миша Сабашников погорел целиком, лишь сам жив и семья. Они пережили обстрел гранатами, от снарядов и загорелось. Весь исполинский дом сгорел.
1917. XI. 9. Утро. Москва
Катя родная, я по-прежнему жив и здоров и много читаю. Писать не могу, чувствую себя очень утомленным. Очень обрадован был письмом от Ниники.
На днях Лева Бруни, взволнованный, говорил со мной о Нинике и своей любви к ней. Я сказал ласково и сдержанно, что в таком вопросе все определяется самими чувствующими, что я верю в его любовь к Нинике, но полагаю, что Ниника только увлекается, и поэтому брак теперь же был бы преступлением, что необходимо подождать, а время все выяснит.
Милая, я радуюсь за тебя, что ты в тишине. Впереди ничего не вижу, кроме новых осложнений. Склонен, однако, предполагать, что больших бед не будет, и лжецы скоро будут разоблачены сполна и будут навсегда опозорены.
Читаю книги о геологии. Нюшенька пишет тебе подробно.
Обнимаю тебя, милая моя. Твой К.
1917. XII. 4. 4 ч. д. Почта
Катя милая, я сейчас так утомлен недосыпанием, что телесно не мог писать тебе вчера или сегодня большое, хорошее письмо.
Шлю хоть малый привет пока и поцелуй. Милая моя, я получил от тебя такое красивое письмо, — живой голос твой, — Нюша отдала его Тане, и Таня привезла в церковь на Покровку, на прощальную панихиду. Я, кажется, впервые так слушал православную заупокойную службу, от слова до слова, от звука до звука, и захвачен красотой христианства.
Сейчас Мушка получила ящичек. Спасибо. Еще не знаем, с чем. Узнаю вечером. Сегодня буду ночевать у себя в Николопесковском.
Моя Катя любимая, я обнимаю душою душу твою прекрасную, высокую. Как бесконечно хорошо, что мы узнали друг друга на земле и никогда друг друга не разлюбим. Целую глаза твои. Твой Рыжан.
1917. XII. 14. 6-й ч. в. Москва
Катя любимая, я перечитал сейчас твое письмо ко мне от 20 ноября и опять так живо почувствовал тебя, твой голос. Я за последнее время очень чувствую, что мы так долго с тобою в разлуке. И, как нарочно, то одно, то другое вырастает новое препятствие для моей поездки к тебе. Все же в свой час никакие препятствия не помешают мне сесть в архипроклятый вагон и поехать в Миасс.
Эти дни я много писал стихов и даже написал небольшую поэму «Воздушный Остров». Все это не имеет ни малейшей связи с Россией, и я рад своему духовному освобождению. Я думаю, что, поставив себя в рамки правильных чтений по естествознанию и одновременно по истории великих народных религиозных движений, я избрал верный путь. Один из моих вчерашних стихов, «Противоборство», гласит:
Сломалась возвышенность башни,
Разбились напевные воды,
Сгорели высокие свечи,
Порвалась священная связь.
Прекрасен был праздник вчерашний,
Но горько похмелье свободы,
С бедою избегнешь ли встречи,
Весь в черное дом свой укрась.
Я буду по-прежнему строить,
Я верю в безбрежное море,
Я вылеплю свечи длиннее,
Я узел сложней завяжу.
Лишь стоит стремленье удвоить,
Лишь кликни дремотные зори,
И небо, как чаша, синея,
Зальет васильками между.
Это настроение — всего во мне сильнее.
Я не помню, писал ли я тебе, что хочу восстановить и закрепить те свои богатства, которые я приобрел во время своей юности и за светлые годы моей жизни с тобой. Я разумею свои познания по иностранным языкам. Одно время я забросил их. Теперь систематически подновляю оружие, которое частию заржавело. Между прочим, я вернулся к Скандинавии. 15 лет я не читал ни одной шведской книги. Взял у Юргиса несколько книг и с наслаждением увидал, что я не забыл шведский язык. По-норвежски перечитываю «Эдду» и читаю Гамсуна «Born ab Tiden» («Дети Времени»). Но Гамсун меня раздражает.
Что мне всего труднее и скучнее читать, это поэтов, хотя бы великих. Быть может, это — естественное чувство гармонии и соразмерности: в своей жизни я отдал уже им слишком много места. Притом мало в мире действительно больших поэтов, даже среди великих.
Видаюсь мало с кем. Больше всего с Юргисом в том квартале и с Цейтлиным и Гольдовским в этом. Мне как-то пришло в голову: кто мои единственные друзья в Москве? Балтрушайтис, Цейтлины, Гольдовские, Фельдштейны, Ирэна, то есть литвин, евреи, полька. Воистину, должно быть, я мало русский. Я забыл Скрябину. Но она тоже не русская. Впрочем, посылаю тебе стих Вяч. Иванова.
Катя милая, спасибо за полендвигу. Откуда слово сие? Там, у вас? По-польски — это значит филей.
Родная и любимая, я обнимаю тебя и целую. Нинике напишу скоро и пошлю английских и иных книг. Твой К.
1918. I. 11 4-й ч. д. Москва
Катя милая, последние две недели я тебе пишу мало, но так путано все, что я совсем унырнул в книги, и мне легко и естественно лишь тогда, когда я перехожу от одной сотни к еще новой сотне страниц «Истории России» С. Соловьева, или читаю «Библию» и «Евангелие», или наслаждаюсь страницами по зоологии, ботанике, геологии и совсем радуюсь, когда читаю по-шведски Стриндберга и по-норвежски Гейберга. Стихов, к сожалению, пишу мало. Нет основы, чтобы ткать.
Я часто бываю у Гольдовских, где меня любят как родного. С Фельдштейном{130} много разговариваю и беру у него книги. У него хорошая библиотека. Взял у Рашели{131} Флобера, захотелось перечитать «Herodias» [175]. Но как он скучен и мертв, Флобер. Это изящный нигилизм. Разукрашенная гробница.