Мне очень нравились наши гимнастические костюмы. Светло-коричневые длинные шаровары из репса, такие же куртки и широкие кожаные пояса. Я оставалась в своем костюме возможно дольше в дни гимнастики. Меня главным образом восхищали штаны, в которых я могла бегать, лазать, кувыркаться, делать то, что строжайше мне запрещалось, когда я была девочкой в белых штанишках и юбочках.
Тоже подростками мы в тех же костюмах ездили делать гимнастику в зал Бродерсон на Дмитровке. Это были самые счастливые часы в моей детской жизни. Я была лучшей ученицей среди моих сверстников. Сам Бродерсон ставил меня в пример даже большим мальчикам. «Fräulein Andreev wird es gleich vormachen» [11]. И я, дрожа от волнения, срывалась с трамплина — навощенных досок, поставленных для разбега, повисала на кольцах, переворачивалась, просовывала в них ноги и раскачивалась. Или спрыгивала на деревянную лошадь, соскакивала с нее; или делала «штуц на бары», упершись руками о борт, перекидывала ноги через них направо, налево. «Gut, sehr gut!» [12] — кричал немец, и я не знала, что бы я не сделала, чтобы еще и еще «выказаться», как это у нас, детей, называлось.
В детской после этих дней гимнастики и моих успехов мне казалось невыносимо скучно. Наши дни проходили там, как заведенные часы. Мы вставали в половине восьмого, громко молились все трое, стоя перед образами. Потом пили café au lait [13] и ели черный хлеб, нарезанный тонкими ломтиками, помазанный сливочным маслом. Потом приходила молоденькая учительница Юлия Петровна, учившая нас русской грамоте; французской и немецкой мы учились у нашей гувернантки. Затем уроки закона Божьего у отца диакона нашего прихода. Он очень скучно рассказывал священную историю, которую я, когда выучилась читать, читала и перечитывала так же, как жития святых, и любила больше всех сказок на свете. Он строго спрашивал наизусть молитвы, которые я, сколько ни зубрила, никогда не могла запомнить. Меня за это срамили, наказывали, заставляли перед завтраком в присутствии всего дома читать их вслух. Братья шепотом подсказывали мне, исподтишка смеялись надо мной, но я так ни одной молитвы и не знала. Так же, как таблицу умножения. Диакон наш, Вас. Ал. Скворцов, был красивый брюнет, и его длинные черные локоны восхищали нашу молодую гувернантку-француженку, всегда присутствующую на этих уроках, хотя она совсем не понимала по-русски. И мы, дети, очень хорошо замечали, что отец диакон был далеко не равнодушен к ее присутствию и восхищенным взглядам. Она всегда брала из рук лакея подносик со стаканом чая и сухарями, который посылала снизу мать, и сама ставила его перед нашим outchitel [14]. И у меня надолго из-за этого сохранилось к отцу диакону какое-то немного презрительное отношение, даже когда он стал священником в нашей церкви и нашим духовником.
Уроки музыки я особенно любила, потому что мы учились на рояле, что стоял внизу в классной старших сестер. Мы, младшие, так же готовили уроки музыки и могли там оставаться одни. Для меня эта комната представлялась каким-то святилищем. Между окон большой стол, покрытый зеленым сукном. На нем чернильница и все принадлежности для писания. Во всю стену шкафы с книгами за стеклом, затянутым зеленым шелком. На одной половине русские классики в темно-зеленых переплетах, в другой — иностранная литература. Внизу большие журналы «Вестник Европы»{12} и другие, географические атласы. Все это в идеальном порядке, охраняемое старшими сестрами по очереди. На стенах географические карты, на угловой этажерке с учебниками огромный глобус. Рояль Штюрцваге и стулья. Под роялем на скамье принадлежности для гимнастики. В углу большая икона Николая чудотворца, перед которой в начале учения, 1 октября, служили молебен.
Днем мы обязательно выходили гулять. Обыкновенно наша бонна водила нас на Тверской бульвар, где мы играли с другими детьми. Незнакомые дети подходили друг к другу и приглашали: «Хотите играть?» И мы с разрешения нашей старушки бежали с восторгом играть в «ворота», «кошки-мышки» и другие игры.
И вот однажды, мне было года четыре, несясь в большом круге детей, я оглянулась на нашу немку, сидевшую с моим младшим братом на руках на скамейке, и не увидела ее. Я тотчас же вышла из игры, стала смотреть кругом. Ни ее, ни братьев моих нигде не было. Тогда я, потеряв голову, побежала вниз по бульвару, вообразив, что она ушла без меня домой. Я бежала и плакала. Я пробежала с середины бульвара до угла Тверской. Там меня остановил городовой, расспросил: кто я, куда бегу, где мой дом? Я сумела объяснить, что я дочь «Магазина Андреева» и что могу ему показать дорогу туда. Я перестала плакать и шла с ним очень уверенно за руку. Из магазина меня отец доставил домой, похвалив за находчивость. Дома я застала ужасную сцену между матерью и Амалией Ивановной. Старушка плакала много дней и считала меня виноватой в ее горе. Она чуть-чуть не лишилась места у нас из-за меня. А мне ее печаль и слезы отравили радость моего геройства. По тому, как взрослые отнеслись к случаю со мной, я поняла, что выказала для своих трех-четырех лет большую сметливость, и гордилась своим геройством.
Если зимой нас не водили гулять, то мы играли во дворе. Там для нас устраивались две высокие горы, с которых мы съезжали на салазках. Шалить много там нельзя было, так как каток в садике и горы были как раз под окнами комнаты матери. Но все же играть во дворе мы куда больше любили, чем ходить на Тверской бульвар. В три часа мы возвращались домой, ели фрукты.
До вечера мы играли, или нам читали вслух, затем, выпив молока, шли спать ровно в восемь часов, минута в минуту, и каждый день мы протестовали, выдумывали предлоги, чтобы оттянуть ненавистный час, шумели и кричали, чтобы заглушить бой часов. Когда сальная свеча, освещавшая нашу комнату, была потушена, мы вставали с постелей и при свете лампадки, висевшей перед иконой св. Пантелеймона, начинали баловаться. И всегда мы затевали что-нибудь запрещенное: перелезали в кроватки друг к другу или, поставив скамеечку на стол (все это надо было проделать очень тихо), лазили прикладываться к иконе, причем поцеловать надо было непременно ту руку святого Пантелеймона, в которой он держал коробку с лекарствами, «а то не будет чуда».
Все эти шалости затевала обыкновенно я, подбивая братьев на непослушание и всякие дерзкие выходки. Оба брата подчинялись и слушались меня беспрекословно. Так как я была много сильнее их физически, они оба меня боялись. Я не так любила старшего Алешу. Он был «рохля», как я его называла, ленивый, апатичный, лишенный всякой фантазии, всякой инициативы. Миша — болезненный, тихий — был очень умен, с большой волей и выдержкой. Я его обожала, всегда брала его сторону, защищала. От избытка нежности часто, хоть он был моложе меня на год, носила его на руках, целовала. Болезненный, хрупкий, он был похож на девочку. Мы с ним менялись игрушками, я отдавала ему свои куклы, он мне своих лошадей, солдатиков.
Игрушек у нас было очень много. Иностранцы, бывшие в делах с отцом, привозили нам из-за границы самые диковинные вещи. Но нам они не нравились. Правда, нам в руки их и не давали, нам их показывали, когда сводили вниз, благодарить гостей за подарок, и запирали в горку, шкафчик, где мы ими и любовались сквозь стекло.
Когда мне минуло десять лет, мне поручали по воскресеньям, отперев шкафчик, вытирать с вещей пыль. Мне очень нравилось держать в руках и рассматривать все эти драгоценности, а главное — расставлять их по своему вкусу. Я строго придерживалась симметрии: позади стояли высокие вещицы, спереди самые маленькие. И этот порядок я соблюдала многие годы. Подарочные вещицы эти были довольно бессмысленные, но тогда они казались мне верхом красоты. Например, на белой мраморной подставке бронзовая золоченая ветка, среди ее бронзовых листьев большое яйцо (больше гусиного) из перламутра. Яйцо открывалось, распадаясь на две половинки, внутри его были два крошечных флакончика с духами. Белые фигурки пастушек из бисквита. Крошечная кукольная посуда, которая не годилась для самых маленьких кукол. Вазочки, подносики, филигранные серебряные корзиночки, фарфоровая избушка, из трубы которой выходил дым от курильных свечек, китайский старичок с качающейся головой.