Уже с ранней весны, как только в наш садик Пасси прилетали черные дрозды и начинали петь, мы принимались обсуждать, где проведем лето, на море непременно, так как Бальмонт любил море и не мог без него жить.
Мы разыскивали на карте побережье не пустынное, скалистое, как в Бретани, но где был бы лес, зелень. И вот Сулак, местечко в нескольких часах от Бордо, как раз отвечал нашим вкусам: бесконечная даль океана и тут же, на дюнах, сосновый лес. Не редкие искривленные деревца, что росли у самой воды, а густой лес из огромных прямых сосен. Он тянулся далеко, в глубь страны. Туда туристы не ходили, редко кого можно было встретить, разве только утром крестьян, менявших горшочки, подвешенные к соснам, куда стекал из сделанных надрезов сок деревьев. К вечеру там было полное безлюдье и тишина. И мы обыкновенно ходили в дальнюю прогулку этим лесом, а возвращались берегом моря, чтобы видеть закат солнца. Это зрелище было совершенно изумительное по красоте и разнообразию. Бальмонт всегда ускорял шаги, подходя к морю, и по берегу уже прямо бежал, опережая всех, как будто боялся опоздать на ожидаемое зрелище. Он заставлял нас вспоминать вчерашний закат, все оттенки его красок… И это, оказывалось, было очень трудно. Он лучше всех помнил, как садилось солнце накануне. И за все четыре месяца, что мы наблюдали закат, не было почти ни одного, похожего на другой.
Жили мы в маленькой вилле в две-три комнаты на самом берегу океана, возможно дальше от курзала и ресторанов, иногда в деревне. Такой домик мы снимали заранее (за 100 франков в месяц самое дорогое). Комнаты были меблированы. Въезжая, я принимала по описи мебель, посуду, белье столовое и постельное и прочее и, уезжая, сдавала вещи в том же порядке. Так это было просто и удобно! Из Парижа мы привозили в чемоданах только носильное белье и платье, сундук с книгами, всегда ужасавший французских носильщиков своим весом. Они недоумевали, что в них находилось: «Qu’est-ce que vous pouvez bien y mettre? Des pierres?» — «Non, des livres». — «Des livres? Et pourquoi faire? Oh, là, là, les bouquins — ça pèse!» [132] И Бальмонт сейчас же вручал им заранее приготовленные на чай деньги за лишний груз.
Когда мы посещали чужие города, мы останавливались обыкновенно в маленькой простонародной гостинице не в центре, а на окраине. Претензий у нас никаких не было, лишь бы было чисто и не шумно.
Выбрав в гостинице комнаты, Бальмонт первым делом смотрел, куда выходит окно, придвигал к нему стол, раскладывал книги, бумаги, дорожную чернильницу, перья всегда в одинаковом порядке; брал ванну, если таковой не было, полоскался около умывальника, переодевался, и мы шли осматривать город.
Одевался Бальмонт быстро, но очень тщательно и аккуратно — выходил ли он, сидел ли дома. Не закончив своего туалета, не завязав галстука, он никому не открывал двери, даже прислуге. Его никогда никто не видел в дезабилье.
В новом городе он любил бродить по улицам наугад, беспощадно гонял гидов от себя. Мы заходили в собор, в музей, на биржу, на базар, в библиотеку, на пристань, если это был приморский город. В картинной галерее Бальмонт обегал быстро залы, пока я обходила их по порядку с путеводителем в руках, останавливался перед одной, другой картиной, выбрав их по своему вкусу, внимательно разглядывал их, а затем отходил и смотрел в окно или садился и нетерпеливо ждал меня.
Е. А. Андреева-Бальмонт с дочерью Ниной
В этнографических и антропологических музеях он останавливался дольше, рассматривая камни, кости, орудия, сосуды, одежду.
Но больше всего времени он проводил в ботанических и зоологических садах. Мы перебывали с ним во всех зоологических садах Европы. Лучшие были в Берлине и Антверпене. Бальмонт мог смотреть часами, без преувеличения, на страуса, носорога, пеликана, хамелеона. Затем мы отправлялись в какой-нибудь кабачок, где он заговаривал с соседями по столу, рабочими, матросами, женщинами. Потом шли на какое-нибудь представление в цирк, на ярмарку. Там Бальмонт проделывал все аттракционы: стрелял в чучел и радовался как ребенок, когда попадал в цель; гадал у гадалок, смотрел на разных чудовищ и уродов. Очень любил дикарей, с которыми пытался вступать в беседу. Но беседы не выходило обыкновенно, они выпрашивали папиросы, деньги и этим удовлетворялись, и Бальмонт отходил разочарованный, но на следующий раз возобновлял попытки общения с этими людьми…
С азартом играл в petits chevaux [133], и ему везло в игре. Если выигрывал, то уже не уходил от стола, пока не проигрывал все деньги до копейки. Но все же азартные игры не поглощали всецело Бальмонта. Как-то раз он играл в одном казино на Южном побережье Франции (в St. Brévin) по «новой системе», придуманной им только что, как он мне сказал. Он поставил на несколько цифр (на свои любимые 3, 7 и 9) по десятифранковику. Соседи по столу заинтересовались и следили за его игрой. Вдруг в публике произошло движение, лакеи забегали, размахивая салфетками, стали закрывать окна. Висячие лампы над игорными столами были облеплены чем-то черным, мне показалось, летучими мышами. Бальмонт, услыхав «ce n’est rien que des papillons» («это только бабочки»), моментально бросил игру и стал ловить бабочек шляпой, требуя, чтобы их выпускали в окна. В это время «лошадки» остановились, крупье, надрываясь, кричал: «Rien ne va plus, c’est le rouge qui gagne!» [134] Бальмонт выиграл на всех ставках. Это составляло для него непривычно большую сумму. Бальмонта звали к столу назад. Но он вернулся только, чтобы сгрести причитающиеся ему деньги, и не считая, передал их мне. «Это, наверное, африканские бабочки, — говорил он взволнованно, — их занесло сюда бурей, пойдем домой, их надо рассмотреть, они очень большие, может быть, редкие экземпляры, тут их никто не знает…» И он, бережно держа за края шляпу с бабочками, чтобы не помять их, побежал домой. Французы смотрели ему вслед, очевидно думая, что он сумасшедший.
К деньгам же вообще Бальмонт относился бережно и воображал себя расчетливым. На себя он тратил мало, кроме книг, покупал только дорогие духи и египетские папиросы, которых выкуривал две-три в день, не больше. У него был всегда страх остаться без денег. И он из суммы, которую тратил, всегда оставлял несколько золотых монет, которые носил в заднем карманчике брюк как неприкосновенный капитал. Золотые монеты эти выкатывались из брюк, когда прислуга их чистила, и наша французская старушка кухарка не могла надивиться такому доверию monsieur Balmont. И этот страх появился у него, как это ни странно, когда он стал много зарабатывать. Он не любил, когда я подсмеивалась над ним. «Tu mourras sur la paille» [135],— повторяла я слова нашей французской бонны, которая говорила это нам, детям, всегда, когда мы тратили наши деньги из копилки.
Но скупости в нем совсем не было. Напротив, он скорее был щедр. Любил угощать, делать подарки. Когда он заработал 400 рублей в Оксфорде за прочитанные там четыре лекции, он так радовался этим деньгам, что несколько дней носил их в кармане. Мы делали на них планы на путешествие по Италии, когда вдруг пришло письмо от его матери: один из братьев Бальмонта растратил 300 рублей казенных денег, их немедля надо было возместить. «Помочь можешь только ты, Костя», — писала его мать.
«Хорошо, что они при мне, их надо тотчас же послать, не правда ли?» — спросил он, робко взглядывая на меня. И отправил их немедля.
Когда у него просили взаймы, он никогда не отказывал. Нищим всегда подавал, и не медяшки, а серебряные монеты. И щедро раздавал на чай. У нас для этого на камине лежали стопочками пятидесятисантимные монеты, что очень поражало французскую прислугу, так как на чай у них полагалось давать десять сантимов извозчику, почтальону и так далее.