Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— И не думал я покупать у нее золота. Напротив, я всячески отговаривал ее…

— Ну все одно. Ежели бы я не купил, так та же Смолячиха купила бы или другой кто, да еще, глядишь, рубля на три объегорили бы старуху… — весело засмеялся он. — Ну так ни чем другие, так пусть уж лучше я, человек торговый, попользуюсь… Так и пословица говорится: на то и щука в море, чтобы карась не дремал… Ну, иди-ка на сходку-то, а то, мотри, и в Подвязье тебе тоже ничего не достанется…

— Нет, рубить Подвязье я не пойду…

— Ой, смотри, Терентьич, любя тебе говорю: не за ту тянешь, оборвешь!.. — сказал Левашов. — И то на тебя с Петрухой народ весь косится… Смотри, чего бы не вышло…

— Не могу я делать глупость… — отозвался Сергей Терентьевич. — Ну отойдут, скажем, после Учредительного собрания все земли народу — так что же там пакостить? Школу там можно поставить хорошую, или больницу, или приют для стариков…

— Никакой мне больницы не нужно, ни приюта, мое дело сторона… — сказал Левашов. — Я только упреждаю тебя: крепко на тебя все серчают, что ты особняком от народа стоишь… Пойдем!

— Нет, нет, Василий Ефимыч, я на такие дела не помощник… — решительно отвечал Сергей Терентьевич. — На дело извольте, на глупость — мое дело сторона… И так Россию-то всю размотали… Надо с умом дело налаживать…

— Ой, смотри!

Левашов ушел по деревне дальше созывать народ, а чрез какие-нибудь полчаса большая толпа мужиков под предводительством матроса Ваньки Зноева с топорами повалила, галдя, на Подвязье.

— Погоди, шелапут! — проходя мимо, погрозил избе Сергея Терентьевича рябой Субботин. — И до тебя черед дойдет…

— Отправим в Совет, и вся недолга… — сказал Ванька Зноев, весь точно динамитом начиненный. — Там с такими молодчиками разом управятся…

И в то время как осунувшийся и тревожный Сергей Терентьевич хмуро сидел над своей статьей, стараясь выявить подлинный лик всероссийского дяденьки Яфима, вековой солнечный парк Подвязья зашумел совершенно непривычным шумом: слышались громкие возбужденные голоса крестьян, смех, вжиканье пил, стукотня топоров и шум падения прекрасных великанов. Желто-зеленые иволги, розовые копчики, рябые дрозды, зяблики, малиновки, пеночки, крапивники примолкли и, ничего не понимая, испуганно перелетывали с ветки на ветку около своих гнезд…

Зачем мужики рубили парк, они и сами толком не понимали: на постройку эти старые деревья не годились уже, а дров у них и без того было много. Но Костак — охотник из Растащихи — на волостном сходе крикнул под горячую руку, что рубить надо, а то опять, как после девятьсот пятого, баринишки вернутся, вот все и пошли рубить, один потому, что это было ново, дерзко, что свежий весенний воздух побуждал к движению, другие — в том числе и сам Костак, который уже поостыл, — с некоторой опаской, а третьи прямо ворча: перед пахотой погулять гоже бы, а эти дьяволы придумали не знамо что… И придя на усадьбу, все, кто мог, стали отвиливать от явно ненужной ни на что работы: кто точил зазубренный, как водится, совсем тупой топор на случайно найденном в густой крапиве точиле, кто слонялся по умирающей усадьбе, по всем этим пустым, затканным густой паутиной кладовкам, погребам, по старинным, жутко-звонким теперь, засыпанным штукатуркой, рваной бумагой и битыми стеклами покоям старого дома-Старый Агапыч растерянно стоял на солнечном дворе и глядел на это нашествие. Куды он теперь на старости лет денется? Вот тоже черт надоумил…

— Пчих!

— Кудак-так-так! — грозно отвечал из бурьяна петух.

— Пчих!

— Кудак-так-так!

— У-у, дьявол несуразный, чтобы тебя черти взяли!.. — натужно просипел Агапыч. — И до чего глупа, братец ты мой, эта птица, и сказать нельзя… Пчих!

— Кудак-так-так! Мужики ржали.

— А ну, ну еще заряди, Агапыч!

— Э-э, дуроломы, пра, дуроломы… — махнул рукой старик. — Принес вас черт на мою голову…

И, закатываясь в диком кашле, старик уныло побрел в свою конуру.

Около заоблачной, прямой и золотой сосны, одиноко стоявшей на красивой поляне, усердно трудилось четверо крестьян. С лиц их струился пот, рваные ситцевые рубашки — с мануфактурой-то нынче ого! — прилипали к разгоревшемуся в работе телу, но они были как-то по-новому веселы и усиленно поддерживали в себе этот новый, ухарский, отпетый тон более, чем всегда, ругались непотребными словами, притворялись грубее, чем даже были на самом деле.

— Ну, Васютка, действуй! — этим вот новым тоном крикнул Трофим, только что оженившийся мясоедом{192} мужик, ловкач с холодными ястребиными глазами, отсидевший от войны на железной дороге в артельщиках и, как говорили, заработавший хорошие деньги. — Что приуныл-то? Стараться должон — леварюция!

— А что, ребята, ведь в самделе наш Васька за всю леварюцию ни хрена не сделал… — вставил для смеху белобрысый худенький солдатишка Михаила, почти всю войну бывший в бегах, а теперь оравший не меньше Ваньки Зноева, матроса. — Ведь это вроде измены выходит… А?

— А знамо дело… — согласился Миколай, матовый, чахоточный, с огромным кадыком и водянистыми злыми глазами, ткач с недалекой фабрики, которая стояла теперь за отсутствием топлива. — За ним тоже поглядывать надо — они все, эти унтерцеры-то, старый режим уважают…

— Ну, ну, не расстраивайся… — сумрачно отвечал Васютка, здоровый, невысокого роста парень с приятным лицом в белом пушку и какими-то точно полусонными голубыми глазами, сын Прокофья, тот самый, что на концерте в лазарете остался недоволен Бетховеном и помирился только на «Барыне». — Выискался какой тожа… Проорали фабрику-то, черти паршивые! Вот теперь и попрыгай…

— Проорали! — зло отвечал Миколай. — Тебя вот не спросили… Много ты в этом деле понимать можешь!..

— И понимать нечего… Был хозяин, сколько народу на ей кормилось, и миткаль гривенник аршин был, а теперь и товаров нету, и народ без дела шалается… Комитетчики тожа, дерьмо собачье…

— А что, по-твоему, к хозяину пойти, в ножки поклониться? Не оставьте, мол, ваша милость, пропадаем без вас… Вот агранизуются рабочие, подвезут нехти, хлопку, и пойдет работа…

— Агранизуемся… — вяло возразил Васютка, который до смерти не любил этих новых надрывных разговоров. — Агранизуемся… Дело-то, брат, вести — не кудрями трясти…

И он со всего маху всадил топор в сердцевину уже сильно надрубленного ствола огромной сосны.

— Ну, наддай!

Топоры усиленно и жадно застучали в полную весенних соков, пахучую древесину. Мужиками овладел азарт. И вот где-то в середине дерева что-то коротко пискнуло и оборвалось.

— Беррегись!

Все отскочили. Верхушка великана чуть трепетала и вдруг легонько пошла вбок. Мужики, смеясь и толкая один другого, бросились в сторону, толстый ствол, сочно хрустнув, соскочил с огромного пня, вершина буйно прошумела в солнечном воздухе, и, треща сучьями, могучая сосна разметалась по молодой траве среди золотых созвездий только что распустившихся одуванчиков.

— Молодца! — сказал Трофим. — Теперь и покурить можно… Все разлеглись на свежей, уже притоптанной траве и закурили собачьи ножки. В старом парке стоял немолчно этот новый возбужденный шум. Птицы тревожно перелетывали в чащах. В густой жимолости и шиповнике, где стояла старая бледно-розовая беседка с когда-то белыми, а теперь пегими колоннами и с остатками помпейской живописи в отсыревшем куполе — козлики, амуры, ленты, бубны, цветы… — тревожно хрипя, вертелась парочка пестрых рябчиков: у них было тут гнездо.

— Да, это, брат, не мадель… — заговорил опять лениво Трофим. — Это ничего не стоит и под ответ так попасть. Кто ригу барскую сжег, кто земского Тарабукина ловил, кто что, а ты, вроде Сергея Терентьева, все в стороне… Не мадель, брат…

Васютке было лень связываться. Он, щурясь от солнца, лежал брюхом на траве и смотрел, как в путанице этих зеленых коридоров идет суета муравьев и всяких букашек. И подумалось ему неприятно: а ведь, в самделе, ничего не делал…

Вспомнились эти последние сумасшедшие месяцы, когда все перевернулось и точно кверху ногами стало. Немцы вдруг приятелями заделались и появились в окопах с ломаной русской речью и со жгучим коньяком, бумажки какие-то все по полям вокруг ночью разбрасывали, что пора домой идти, земли господские делить, и слова эти новые, неприятные появились: какие-то, пес их знает, прореталии, буржуи опять, Каре-Марс, интерцентрал какой-то… Так, незнамо что городят… Но так как Васютка очень стосковался по деревне, по черноглазой Аненке, с которой он гулял, он старался подлаживаться под этот новый тон: он перестал стричься — хоша вошь и одолевала, — перестал застегиваться, не отдавал чести офицерам, хотя первое время и было это совестно, и когда орали все, то и он орал: долой и больше никаких! Но когда сибирские стрелки рядом убили вдруг командера, когда потом пришла весть, что жид Керенский да какой-то, пес его знает, Жучков[77] самого царя арестовали, то Васютка струхнул. Он решительно ничего не понимал в том, что делается, и ему было жутко, что вот он явно как-то от всех отстает. А вдруг, в самделе, он проглядел что-то? А вдруг с него потом спросят? Может, теперь все это и есть самое настоящее… Не зря же все это делается…

вернуться

77

Так в народе звали Гучкова.

179
{"b":"189159","o":1}