И теперь в уютной красной гостиной в ожидании ужина сидел губернатор со своими гостями. Большое общество губернаторша сочла невозможным собирать, чтобы не производить сенсации и шума — репутация Григория была все же двусмысленна, — а кроме того, и просто времени не было оповестить всех. И потому в уютной гостиной — с подчеркнуто большим и старинным образом в углу, портретами царской семьи и Ивана Кронштадтского на столах и по стенам, — кроме двух проезжих гостей, было всего пятеро: сам губернатор Борис Иванович фон Штирен, высокий представительный немец с длинной квадратной бородой, прикрывавшей поверх мундира истинно русскую и истинно православную душу, его супруга Варвара Михайловна, полная дама с жидкими бесцветными волосами и глуповатым лицом, вице-губернатор Карл Петрович фон Ридель, человек под пятьдесят, с бравой военной выправкой, лицом, отдаленно напоминавшим Николая I, чем Ридель весьма гордился и старался и в жизни, и в делах управления подражать этому государю: был суров, отрывист и убежден в том, что он все знает лучше всех; его жена Лариса Сергеевна, кругленькая, удивительно сохранившаяся и совсем хорошенькая брюнетка с бойкими черными глазками, которыми она стреляла с поразительным искусством; и наконец, местный архиерей отец Смарагд, седенький сухенький старичок с жадными колючими глазами и тонкими, прямо вытянутыми и бледными губами, как говорили все, великий постник и молитвенник. Сибирский гость — в бледно-лиловой шелковой рубахе навыпуск и высоких, хорошо начищенных сапогах, аккуратно расчесанный — держался уверенно и спокойно. Это был мужик роста повыше среднего, худощавый, но ширококостый, с бледно-землистым цветом лица, большой темной бородой и странными глазами, смотревшими из-под густых навесов бровей пристально и умно. Иногда эти глаза наливались точно свинцом, и тогда взгляд их не только проникал в душу собеседника, но ощущался почти физически, как прикосновение, и прикосновение тяжелое, холодное, неприятное. Григорий догадывался об этом свойстве своего взгляда и берегся, прятал его…
Граф — небольшого роста, просто одетый, с живым выразительным лицом и черными глазами, — был несколько удивлен и даже шокирован не только почтительным, но даже подобострастным приемом, который был сделан в губернаторском доме его дорожному компаньону. Сам он усвоил с Григорием тон шутливый и независимый, не без некоторой иронии, которой, по его мнению, этот мужик понять не мог: оскорбить его граф, человек осторожный, себе на уме, нисколько не хотел, так как иметь его врагом было не только невыгодно, но даже и опасно. Но Григорий, однако, очень уловил эти обидные нотки в обращении графа и обиделся. «Ну, погоди, дай срок… — подумал он мимолетно. — Не велика птица!..»
Разговор подобострастно вертелся вокруг царской семьи, а в особенности вокруг больного цесаревича{40}. Граф держался молчаливо и рассматривал альбомы недавнего путешествия царя в этот окшинский край, потом к гробнице князя Д. М. Пожарского в Суздаль, а оттуда в Кострому, к колыбели его династии…{41}
Граф Михаил Михайлович был не только очень образованный, но даже почти ученый человек. В древнем мире он был как дома, мог целыми страницами цитировать греческих и латинских авторов, легко и красиво писал стихи и по-французски, и по-итальянски и любил иметь на все свой собственный и по возможности оригинальный взгляд, который свидетельствовал бы всем о его полной независимости. На Россию граф отчасти поэтому смотрел подозрительно, с недоверием. Самое существование ее на песках и болотах под шестидесятым градусом северной широты он считал историческим парадоксом и был убежден, что это историческое чудо было сделано усилием нескольких исключительно даровитых поколений во главе с императорами вроде Петра I или Николая I и что чудо это в наш усталый сумеречный век продолжаться не может. Основное несчастие России в том, что, дочь азиатского Хаоса и Анархии, она не имеет, как другие европейские государства, под собой прочного фундамента греко-римской культуры. В будущее ее граф не верил и потому старался приумножать свои личные достатки и временами возил деньги в английский банк. Он был скуп до мелочности и даже бессердечен: в своем богатом имении он питался почти одним кислым молоком, утверждая, что умеренность в пище очень полезна, причем приводил ряд цитат из древних авторов, а официантам в ресторанах или на вокзалах давал самые жалкие гроши, потому что нельзя развращать народ сумасшедшими подачками, и говорил, что не выносит никаких жалоб.
— Когда мне плачут в жилет, je me raidis…[4] — говорил он. Положений, когда люди плачут не в жилет, а просто плачут, он не допускал: так было удобнее.
Словом, это был человек, интеллект которого расцвел пышным пустоцветом, а все остальные стороны души человеческой в нем были задавлены и принесены в жертву Bank of England.[5] И его не любили — в особенности простой народ и дети, чувствуя за ним какую-то темную и враждебную им силу.
— Что же, погостить в богоспасаемом граде нашем думаете? — вежливо осведомился у Григория архиерей. — К Боголюбимой съездили бы, молебен бы Матушке отслужили…
— И всей душой рад бы, да никак невозможно… — отвечал Григорий. — Должно, с царевичем опять что-нибудь приключилось: сама мамаша телеграм подала, что выезжай, дескать, Григорий, немедля. И на вечер-то здесь я остановился только потому, что вот греховодник граф уговорил. Да, признаться, и притомился дорогой. На пароходе еще ничего, а в вагоне прямо терпенья от жары нету: весь разопрел!
В хорошеньких черных глазках вице-губернаторши запрыгали веселые бесенята. Губернатор строго нахмурился: народное выражение — только и всего!
— И извините, Григорий Ефимович, за нескромный вопрос… — как-то вкрадчиво спросил он у старца. — Что же вы пользуете его высочество — я хочу сказать, наследника-цесаревича — снадобьями какими народными или, может, заговоры у вас есть? Конечно, если это не секрет… — с большой почтительностью добавил он.
— Нет, снадобий у меня никаких нету… — отвечал Григорий. — А вот просто возьмет мама — я царицу так зову, мамой, попросту, по-мужицкому… — возьмет она с меня вот хошь эту жилетку, прикроет ей болящего отрока своего — глядь, и здоров…
— Удивительно!.. Поразительно!.. — подобострастно воскликнул губернатор. — Это превосходит всякое человеческое понимание!..
— И что же говорят врачи? — осведомилась губернаторша. — Ну, Боткин там и другие?..
— А я не знаю, матушка-хозяюшка, что они говорят… — просто отозвался Григорий. — Потому как это дело до меня некасаемо… Я на Божье изволенье только полагаюсь…
— Вот это так! — сухой головкой кивнул архиерей.
— Николай Николаевич Ундольский! — распахнув дверь, негромко доложил выдрессированный лакей.
В гостиную вошел высокий, худой, лысый, но, по-видимому, еще молодой человек, один из магнатов губернии, губернский предводитель дворянства. Лицо его, усталое и бледное, всегда легонько подергивалось, и он то и дело жмурил глаза, как будто в них попал мелкий песок. Зиму он неизменно проводил в Ницце{42}, а лето в своем огромном имении под Окшинском, где у него был выстроен — еще дедами — великолепный дворец, свой театр, своя церковь. И хотя охотником он не был, но по традиции держал огромную псовую охоту. Он постоянно хворал, и окшинцы, народ на язык вообще острый, смеялись между собой, говоря, что без доктора он и до ветра сходить не может.
Николай Николаевич любезно поздоровался со всеми, и, когда хозяйка представила ему Григория, он несколько пугливо подал ему руку и посмотрел на него так, как посмотрел бы на говорящего тюленя или другую какую несообразность — не чудо, чудес для него давно уже не было, но только несообразность. Но увидев, что Григорий держится спокойно и говорит человеческим языком, он почти тотчас же забыл о чудаке — он ни на чем не мог сосредоточить своего внимания надолго — и обратился к графу Михаилу Михайловичу: