Выше облаков гудели самолеты, и вдали гремели разрывы тяжелых бомб.
Впереди шел сержант-канадец. Не подумайте, сэр, что я не хочу тащить носилки, сказал он смущенно, но меня считали лучшим браконьером к югу от Калгари.
Каковы же худшие, подумал я, вспомнив вчерашний треск и сопение, но ничего не сказал: нести Марлен я бы ему и подавно не доверил. Да и не только ему…
– А ведь я эту тетку знаю, – сказал Нат, который держался за носилки сзади.
– Я тоже, – сказал я. – Не сбивай дыхание…
Твое счастье, что она не слышала про «тетку»…
До места нашей «пещерной стоянки» мы добрались быстро – едва ли не быстрее, чем вчера добирались до фургона, хотя вчера шли под гору, а сегодня – в гору.
Но дальше начались препятствия. Камни за ночь обледенели, и подниматься по этому каскаду невысоких, но очень скользких горок было трудно и нам, несущим носилки, и тем раненым, которые шли своим ходом. Отто стонал, Марлен молчала. Иногда мне казалось, что она перестает дышать. Но потом – прорывался кашель…
Наконец, мы выбрались из каменного лабиринта.
Дальше пошло легче. Даже снег здесь был плотнее и не проваливался так, как внизу. Ели метров тридцати в высоту с изогнутыми от постоянных ветров вершинами росли по склонам лошины. Под пологом одной такой ели мы остановились передохнуть.
– Далеко еще? – спросил я.
О'Лири посмотрел на схему.
– Сейчас будет камень…
Но камень мы не заметили под снегом. К счастью, О'Лири, браконьер– первопроходец, споткнулся о него и грохнулся во весь рост. Рукавом он смахнул снег с блестящей поверхности…
– Отсюда – сорок шагов на север, – сказал он, не вставая. – А что тут написано?
– «Направо пойдешь – женят, налево пойдешь – замуж выдадут, прямо пойдешь – о камень навернешься,» – процитировал я по памяти. – У вас же ирландская фамилия, неужели вы не узнаете письма своих предков?
– Черточки дурацкие, – сказал сержант, поднимаясь. – Неужели вы все это знаете?
– Долг службы. Ведите, сержант.
– А нам ведь направо, – сержант огляделся. – И что, я всю жизнь женатым ходить буду?
– Так гласит вековая мудрость, – вздохнул я. – Считайте шаги, сержант.
– Это приказ, сэр?
– Да, это приказ.
Оглядываясь на нас, он отсчитал сорок шагов. Остановился.
– О! – сказал он изумленно. – Да тут проход!
Как оказалось, печи-голландки топить умеет только русский человек. О'Лири и негр Дуглас натаскали из подвала кучу дров. Иней уходил со стекол, обращаясь в пар. И скоро стало по-настоящему жарко.
– Мне кажется, леди уже чувствует себя лучше, – сказал негромко Чарли. – Этот пенициллин и вправду творит чудеса.
Дело было не только в пенициллине, но я не стал уточнять.
Отто на минуту пришел в себя, огляделся – и спокойно уснул.
Дом его ни в коей мере не напоминал жилище последнего немецкого романтика.
Очень чистенькие беленые комнаты, на резных деревянных полках красуются расписные декоративные тарелки. Ходики стояли: гиря опустилась до полу. Пол застелен вязаными крестьянскими ковриками. Позеленевшее от времени медное распятие в углу. Тяжелые дубовые табуреты с прорезью посредине.
Крахмальная скатерть на столе. Комод у стены оккупирован фарфоровыми пастухами и пастушками. Единственная картина в доме была отнюдь не «Островом мертвых» Бёклина, а изображала богобоязненную семью немецких поселян, после трудового дня усаживающуюся за стол. И везде салфетки и полотенца с вышитыми на них готическим шрифтом изречениями народных мудрецов.
– Извините, сэр, – Дуглас, рассматривавший все это с изумлением и тревогой во взоре, обернулся ко мне. – Не знаете ли вы, что здесь написано? Вдруг, не дай Господь, это языческие заклинания, и мы все попадем в ад, потому что видели их? Чарли рассказывал, что эти наци – чистые сатанопоклонники.
– Это заклинания, но не языческие, – сказал я. – «Карты и кружка доводят до бедности.» «Смерть подстерегает везде, и на празднике, и на балу.» «Мужчина без женщины словно голова без тела.» «Лучше десять завистников, чем один сострадалец,» «Лучше дважды измерять, чем один раз забывать.» «Каков человек, такую ему и колбасу жарят.» «Шалость редко приводит к добру.» «Говори правду, пей чистую воду, ешь вареную пищу.» «Большая дубина набивает большие шишки.» «Если бы кто-нибудь захотел зарыть правду, ему потребовалось бы много лопат.» «Слишком много искусства пользы не приносит.» «Любовь и ум редко идут рука об руку,» «Хорошо пережеванное – наполовину переваренное…»
Сумрачный германский гений вогнал всех в задумчивость. Наконец Дуглас сказал…
– Да-а: Неудивительно, что эти джерри взбесились и решили завоевать мир…
О'Лири почесал в затылке…
– Не знаю, как там лопаты, а от кружки и картишек я бы сейчас не отказался.
И все ожили.
В подполье висели окорока, лежали головки сыра. В ларе, расфасованные по полотнянным мешочкам, хранились сухари. О'Лири безошибочно определил под мешковиной зеленоватую длинную бутыль чистого, как слеза младенца, самогона.
Нат устроился на чердаке – наблюдать.
– Знаете, дядя Ник, – сказал он, когда я забрался к нему, – странно все это.
– Что?
– А вот: ни самолетов здесь не слышно, ни взрывов…
– Бывают такие места, – сказал я. – Ты все равно поглядывай…
Я спустился и застал следующую сцену: О'Лири вытащил из стола калоду Таро и сейчас, слюня палец, выбрасывал лишние карты.
– Сержант, – сказал я.
– Да, сэр?
– Положите колоду на место. Это не игрушка.
– А что такого? Карты и карты. Только масти не так нарисованы.
– В том-то и дело, – сказал я. – Если здесь действительно крутятся черные эсэс, то даже держать в руках Таро – это все равно, что залезть на крышу и размахивать американским флагом.
– Хм. – Он с сомнением посмотрел на карты, потом на меня, потом опять на карты. – Ну, если вы так уверены…
Он собрал карты, сложил их в серебряный футляр, взвесил на руке и сунул в карман.
– Вы ошиблись, сержант, – сказал я. – В комод. Вот из кабинета фюрера я вам разрешаю брать все что угодно.
– Даже веревку, на которой он повесился, – не открывая глаз, проговорил Отто Ран.
– Что он сказал? – забеспокоился сержант.
Я перевел.
– Кто повесился?
– Фюрер.
– А с кем мы тогда воюем?
– Лучшие умы человечества ломают над этим головы, – сказал я.
– Ничего не понимаю, – сержант отошел, явно обиженный и на меня, и на умы человечества.
– Отто, – позвал я. – Вы меня узнаете?
– Голос знакомый, – сказал Ран.
– Если хотите, можете посмотреть.
– Не хочу, – сказал Ран. – Глаза слишком часто лгут.
– Помните Гималаи?
– А, Николас, – равнодушно произнес Ран. – Значит, вас тоже взяли сюда?
– Куда?
– В тонкий мир.
– Не такой уж он тонкий, – сказал я. – Дырка у вас в боку – будто бык боднул.
– Может, и правда бык, – сказал Ран. – Не помню. Я вышел ненадолго – просто подышать…
– Откуда вы взяли, что фюрер повесился?
– А что ему оставалось делать? Бежать за Одер к русским? После того, как на Гамбург и Дрезден бросили эти чудовищные бомбы, никто уже не мог сражаться.
Да, русские бы спрятали его… О, как они хотели заполучить его живым! А знаете, Николас, для чего? У них уже был собран железный зверь, и нужен был человек, обладающий ментальной сверхсилой – таким был фюрер. Они бы отсекли ему руки и ноги и вживили его в этот жуткий механизм… Впрочем, Николас, всего этого не случилось, не так ли? – он посмотрел на меня, прищурясь.
– Что вы хотите этим сказать?
– Не брали вас в тонкий мир: вы сами сюда пришли: как? А, да я же сам, наверное, вас привел: Я очень устал, Николас. Вы не представляете себе, как я устал. Какая это мука: все знать, все понимать: но оставаться при этом лишь тенью на стене…
– Ничего, – сказал я. – И это пройдет.
– Возможно: – он задышал тяжелее. – Танки Паттона давно в Берлине, но никто этого не знает. Адольф бежал в Ганновер и там повесился, но этого тоже никто не знает. Все ведут себя так, будто ничего такого не произошло: Германия лежит в развалинах, реки красны от крови – но никто этого не видит, люди ходят на работу, обедают в маленьких кафе, спят в своих постелях: ужасно.