— Что это может быть? — спросил Николай Степанович Шаддама. — Необычная архитектура…
— Это строили не эронхаи, — сказал Шаддам. — Наверное — уже после нас. Люди.
— Разве такое могло быть? Ведь Ирэм — город скрытый…
— Недостаточно скрытый. И, кажется, некоторое время, очень недолго, он был… как бы это сказать поточнее… почти обычным местом. Если не обычным, то хотя бы привычным. Но потом опять что-то случилось… Хотя, когда речь идёт об Ирэме, понятия «потом» или «до того» — и вообще летосчисления — теряют смысл. Например, я не знаю, в какое время мы можем попасть, если выберемся отсюда. Подозреваю, что в любое.
— Да, мне это тоже приходило в голову… Ладно, до этих проблем нам ещё нужно дожить.
Оба замолчали. Впереди, в далёкой перспективе, где сходились прямые линии, составляющие абрис дороги и фасадов домов, обозначила себя светлая дымка; тени на мостовой заняли положение «половина одиннадцатого» — то есть солнце висело за правым плечом. Скоро настанут туманные сумерки, а значит, пора искать ночлег.
Подошла Нойда и потёрлась о колено.
Они стояли втроём и ждали, когда подойдёт приотставший отряд. И вдруг где-то на краю поля зрения обозначилось неясное движение — будто что-то там обмякло, расплавилось, перетекло в другую форму и снова застыло. Николай Степанович вздрогнул и резко развернулся в ту сторону. Нет, ничего нового и внятного глаз не различил. Что там могло шевелиться? Стена, облицованная блёклой плиткой с едва различимым узором, скелеты двух высохших деревцев, отбрасывающие на эту стену скрюченные тени, неожиданно похожие на готовых броситься в драку бойцов: одного в высокой шапке, другого — с занесённой над головой саблей. Это напоминало некоторые картины Дали, когда фигуры или лица образованы были облаками, деревьями, тенями… Он некоторое время рассматривал тени, удивляясь прихотливой игре природы, хотел уже отвернуться — и вдруг фигуры на стене шевельнулись. Они шевельнулись так, будто между ними и наблюдателем проплыла идеально прозрачная, но всё-таки преломляющая свет огромная медуза…
— Шаддам! — сказал Николай Степанович, но Шаддам уже и сам смотрел в ту сторону. — Что это может быть?
Шаддам напряжённо молчал. Нойда тяжело задышала и наклонила голову; шерсть её вдоль хребта и на воротнике чуть шевельнулась, будто над ней провели наэлектризованной эбонитовой палочкой. И сам Николай Степанович ощутил вдруг приближение то ли чего-то нагретого, то ли заряженного электричеством, то ли притягивающего к себе, как магнит железку…
— Не понимаю… — прошептал Шаддам.
Чем-то тронуло волосы.
Ничего не происходило. Было страшно тихо, и не сразу Николай Степанович понял, что задержал дыхание. Дышать здесь было, в общем-то, не обязательно, все дышали просто по привычке. Отставшие были уже недалеко, Аннушка приветливо помахивала рукой. Николай Степанович хотел махнуть им, чтобы остановились, но почему-то замер, будто от его жеста или голоса что-то могло сорваться — как обвал… Тут это невидимое желе медленно прошло перед отставшими — и Николаю Степановичу показалось, что призрак, невидимка, медуза — имеет форму верблюда… а может быть, верблюда и всадника.
Снова тронуло волосы, тронуло лицо, и раздалось слабое потрескивание — действительно похожее на то, которое раздаётся, например, при расчёсывании кошки. Запахло — едва-едва, на грани восприятия — озоном.
Потом всё пропало: не стало ни тепла, ни электризации, ни потрескивания. А через несколько секунд Николай Степанович ощутил пронзительный, бурящий, раскалённый взгляд в спину, в шею, в затылок… медленно слабеющий, удаляющийся, презрительный через плечо взгляд.
На этот раз он не стал оборачиваться. Просто медленно пошёл навстречу своим.
Люди севера
(1918, апрель)
— Литвинов мне даже понравился, — сказал Гарднер, передавая мне мою часть бумаг. — Вот, главное, эту не потеряйте, тут его подписи и печати… Читал вас, обожает, приглашал на обед, на ужин…
— Много чести, — сказал я. — Наверняка бывший лавочник. Когда у нас пароход?
— Через четыре дня.
— Понятно…
Англия нас выставляла за дверь — грубо и довольно настойчиво. Нас, офицеров державы, предавшей союзников. Ведущей переговоры с врагом о сепаратном мире (и это уже давно не было тайной).
Не скажу, что нам это бросали в лицо. Но, в общем, не утаивали.
Что ж. И это следовало подержать во рту и проглотить — как рыбий жир. Потому что где были вы, господа офицеры, когда большевички брали власть?
— Там ещё мне один интересный господин встретился, Вильский, а имя-отчество я запамятовал. Уговаривал Литвинова купить у англичан ледовую шхуну для республики. И тоже вам кланялся, сказал, что непременно найдёт, у него какое-то страшно важное дело.
— Вильский… — Фамилия была очень знакома, я попробовал вспомнить — и всплыла Одесса. — Такой большой, круглолицый, нос пятачком? Антон Антонович?
— Да, именно. Знаете его?
— Вряд ли кто-то может сказать, что знает его… Но знаком.
…Это был благословенный одиннадцатый год, я возвращался из Африки, меня ждала Аннушка… а может, и не ждала. Нет, наверное, всё-таки ждала. Хотя на причале её не оказалось.
Лил противный мокрый сероватый дождь, превращающий всё вокруг в студень. Я подумал, что Аннушка не пришла из-за дождя. Но она просто осталась в Царском. Это я узнал позже.
Зато на причале с букетом мокрых лилий меня встречала (держа под отдельным зонтом плакатик «Встречаем Н. С. Гумилёва») незнакомая мне чета: маленькая худощавая чёрненькая, похожая на испанку, женщина — и большой, розовый и чудовищно подвижный её муж: Юлия Михайловна и Антон Антонович Вильские, какие-то дальние родственники Сверчковых, то есть мои сводные. Поначалу я пришёл в отчаяние, поскольку в ту пору терпеть не мог проявлений родственной любви и родственного же гостеприимства, — но вскоре понял, что здесь имеет место серьёзное исключение из правил.
Жюли была поэт; это можно сказать твёрдо. Она писала очень мало, но то, что она показала мне, было попросту хорошо. Главное, она не подражала никому. Чувствовались своё дыхание и своя рука. Я велел ей готовить книжку; рукопись она мне, однако, так и не послала, а на напоминания (редкие, к сожалению) отделывалась вздорными отговорками. Потом началась война…
Антуан же всему предпочитал паруса, имел яхту и звал меня в путешествия. У него был прожект — пробиться к Северному полюсу под парусами на этаком специальном буере, который по чистой воде мог плыть. Поскольку я начал считаться путешественником с серьёзным авторитетом (среди своих, разумеется) — то мне было поручено отвезти в Е.И.В. Академию наук соответствующий документ с обоснованиями. Я согласился, но документ нужно было ещё готовить, а меня ждала Аннушка… Мы договорились, что Антуан пришлёт мне всё необходимое почтой или же с оказией, а я уже передам в тёплые руки.
Надо ли говорить, что никаких документов я не получил. Потом началась война…
Теперь вот война подходила к концу — или по крайней мере к завершению. И появляется Антуан — можно сказать, ниоткуда. В Лондоне. Требуя у большевиков ледовую шхуну.
И желая со мной встретиться.
Желал ли я? Не знаю. Боюсь, что нет.
У меня только что погибла родина. От меня, скорее всего, уходит — или уже ушла — жена, которую я любил и люблю, но с которой совершенно не могу ужиться. Девушка, в которую я влюбился, как последний гимназист, выходит замуж за американского клерка с пуговичными глазками (последнее меня убивало наповал). Что ещё нужно для полноты ощущений?
Мимолётный товарищ из далёкого прошлого?
…Он настиг меня на перроне. Я садился в поезд до Саутгемптона.
— Николя!
Он бежал ко мне, страшно топая сапогами; огромное клетчатое пальто развевалось за его плечами, как черкесская бурка.
— Антуан…
— Вадим сказал мне, где вы! Фу, как я рад, что успел!