Поэты нежные люди, и Абу Талиб зарыдал.
— Да ты, никак, патриот? — участливо отозвался брат Маркольфо. — Это ничего, это бывает. В Риме вон тоже всем торгуют — вплоть до спасения души. И ничего, живём! Меня другое тревожит и гнетёт — дни идут, а мы в погоне за грошовой выгодой совсем забыли о нашей цели! Лишь бы день прожить!
Сулейман аль-Куртуби только махнул рукой.
— Ах, — сказал он. — Вот так среди земной суеты умирают юношеские мечты. Тяжкое бремя — грезить об Иреме. Не пора ль мне остепениться, к земной жизни прилепиться? Воровать спокойно, мошенничать достойно, вымогать умело, глотки резать со знанием дела? Были дети Сасана свободы певцами, а сделались при казне цепными псами. Скажи на милость, что произошло — искусство наше корыстью поросло и в ремесло превратилось!
— Преувеличиваешь, братец, — сказал монах. — Они, то есть мы, всегда такие были. Просто тебе по молодости всё казалось очень лихо и благородно, и сам ты был справедливый разбойник, сирот утешал… Одной рукой утешал, а другой плодил…
— Рукой? — ужаснулся шаир.
— Мой арабский несовершенен, — вздохнул бенедиктинец. — Я просто хочу сказать, что ты не о пороках Багдада сожалеешь, а юность свою оплакиваешь.
Они сидели на плоской крыше брошенного дома вокруг привычной макамы — только лепёшки на старом хорасанском платке были посвежее да фиников побольше, да во фляге монаха не вода плескалась.
Наступало нежное утро, когда воздух ещё сладок от песен, пропетых ночью.
— И ещё об одном попросил бы я там, в Иреме, — сказал после долгого раздумья Абу Талиб.
— О чём же?
— Я хотел бы стать… то есть быть… Словом, друг мой, вернёмся к первоосновам. Вначале, когда ещё никого не зачали, качалась Земля на волнах — то туда, то сюда. Что за ерунда? И вот тогда повелел Аллах заняться ею румяному ангелу, что прочих поздоровее. Взвалил тот ангел Землю на плечи, а своё-то тело поддержать нечем. «Ладно, пособлю уж тебе, дубина», — сказал Аллах и поставил ангела на скалу из зелёного рубина. Скалу кубическую приказал он высечь и проделать в ней отверстий семь тысяч, и чтобы в каждом безмерное море плескалось и тем самым сила волн погашалась.
— Основательно, — согласился с Аллахом бенедиктинец.
— А уж чтобы утвердиться наверняка, скалу пришлось водрузить на быка. Бык вышел довольно здоров — имел он сорок тысяч голов, столько же ртов, вдвое того глаз и рогов и вчетверо — ног. Видимо, чтобы шайтан сосчитать не смог. А попробуй нечистый смоги, когда от одной до другой ноги пешего ходу пять лет! Ты бы счёл? И я нет. И никто бы не смог. Даже ваш христианский бог на этом бы месте почил от трудов. Но Аллах не таков! Он учит нас то и дело, что не может быть совершенству предела! Берёт он быка за рога, за бока, за все места — и ставит на кита!
— Откуда же взялся кит? — не поверил монах.
— Так ведь ему же Всевышний взяться велит! — искусно парировал Отец Учащегося. — И разве кит возразит? Он такого сроду не вообразит. Кита зовут Аль-Бахмут. Волны его и не всколыхнут.
— А волны-то на чём? — ехидно спросил брат Маркольфо. Уж он-то богословских диспутов наслушался в своём монастыре!
Абу Талиб долго глядел на спутника — и только что ишаком не назвал.
— На воздухе, — сказал он наконец.
Бенедиктинец в качестве аргумента молча взял свою баклагу и перевернул её.
Последняя капля, ясно, не подумала задержаться «на воздухе», но и не пропала зря, пропитав собой последнюю крошку от последней лепёшки.
— Воздух-то там не простой, — поспешно сказал поэт. — Он, понятно, густой, словно кисель, ибо переходит он в Сумерки Земель…
Брат Маркольфо понял, что дальнейшее проникновение в басурманскую космогонию чревато либо высоким безумием, либо низкой дракой.
— Ладно, — сказал он. — А ты-то к мирозданию каким боком?
— Напрасно ты перебил меня, брат, — вздохнул Абу Талиб. — Хотя я и сам виноват. Словом, этот самый кит Аль-Бахмут по натуре оказался баламут, решил однажды на всё хвостом махнуть и поглубже в море нырнуть. Не посмел, но даже от мысли одной побежали вокруг волна за волной, покачнулся бык на многих ногах, дрогнула скала на его рогах, ангел румяный зашатался как пьяный. И тогда пали во прах всей Земли города, где были долины — стали вершины. И наоборот. Правда, кое-где остался народ. Милостив и милосерден Аллах, не попустил обратить всё живое во прах. А чтобы предотвратить подобное наверняка, создал совсем небольшого зверька. И направил зверюшку ту с особым заданием в ноздрю киту. Зверёк был толков, по мере сил добрался до мозгов, с краешка прикусил: смотри, Аль-Бахмут, не дури — я тут! С тех пор так внутри кита и живёт, мировой покой стережёт…
— Всё равно не понял, — сказал бенедиктинец. — Не Вселенная, а бестиарий какой-то, сиречь зверинец…
— И этот человек ещё слагает вирши на своей колченогой латыни! — воскликнул возмущённый аль-Куртуби. — Все мы — Аллаха рабы, но, согласись, нет выше судьбы безвестно царить и незримо, выше Мекки моей и твоего Рима, ничего ни для кого не означать, но за всё отвечать, не знать, что мирская есть суета, жить внутри кита, считаться странной зверушкой безымянной и понимать до сладостной боли, что мир зависит от твоей воли!
Настал черёд монаха задуматься. И поглядел он на товарища с некоторым страхом:
— Не зверёк ты, синьор Сулейман, и даже не Зверь Из Бездны! Да ведь по сравнению с твоей гордыней сам Люцифер — не более, чем римский лаццарони!
Отец Учащегося торжественно молчал, осознавая, чего нагородил.
Бенедиктинец милосердно попробовал вывести поэта из тяжкого этого состояния:
— А ведь тем временем синьор Синдбад, управив свои домостроительные дела, заказал корабелам в Басре песчаное судно на семи колёсиках! Мне верные люди донесли! Если и достигнем мы с тобой Ирема, то там уж точно не останется ни щепки дерева, ни клочка ткани!
…Судьба, судьба — нерадивая нянька!
В ожидании парабеллума
Утром нас с Ирочкой разбудил Крис и велел составить ему компанию. Его наконец «подхватило и понесло» — так он выразился. Мы коротко пробежались по переулкам, прокатились на метро, постояли на набережной, глазея на исполинского бронзового истукана за рулём — и Крис сказал, что теперь точно знает, где чаша. Она в Женеве. Была ли она в Москве ещё вчера? Нет, вот этого он сказать не может. А вот что она в Женеве сейчас, сию минуту — это абсолютно точно. Он даже знает, где именно в Женеве… то есть он видит эту картинку…
И — позвонил Тиграну.
После обеда тётя Ашхен и дзед Фелипе сходили в милицию и забрали наших революционеров. Ночь, проведённая в битком набитом «обезьяннике», только добавила им гордости и энтузиазма, они строили планы по захвату власти и рациональному переустройству общества и государства. Немедленно. В крайнем случае завтра.
Но вечером приехал Тигран…
Он был мрачен и очень сдержан. Он говорил подчёркнуто вежливо, но глядя мимо Лёвушки в угол. Суть дела состояла в том, что кто-то как-то Лёвушку опознал. И теперь бывшему Тигранову командиру грозила опасность. Большая опасность. Очень большая опасность. И не только ему. А и всем нам, имевшим неосторожность.
В общем, мы срочно отбывали из Москвы. А поскольку так или иначе кому-то из нас надлежало ехать (лететь) в Женеву, то он, Тигран, решил, что этим кем-то будем мы все. Весь табор. Да, и без разговоров. Пять минут на сборы.
Про пять минут он пошутил — у нас оказалось добрых полчаса. А за полчаса, как известно, можно выиграть даже безнадёжно проигранное сражение. Как Наполеон под Мессиной.
Но мы успели только собрать вещи.
Как всегда при очень быстрых сборах, вещей оказалось в два с половиной раза больше, чем нужно.
Отряд наш выглядел так: Тигран — командир, его жена Надежда — начальник штаба, тётя Ашхен — комиссар, Петька — адъютант, Крис — разведка, мы с Ирочкой — пехота, рядовые-необученные, дзед и Хасановна — секретное зачехлённое оружие… и Лёвушка.