На поляне вокруг каменного Приапа множество детей водили тунгусский хоровод, распевая ангельскими голосами: «Ёхорь, ехорь, ехорье!» «Которые же из них наши?» – воскликнул я. «Все наши, – сказала Сашенька. – Тут и дети, и внуки, и правнуки!»
Я подошел ближе. Все дети обряжены были в тунгусские одежды, но не из мехов, а из европейских тканей, все дети были на одно лицо, и я не мог даже отличить мальчиков от девочек.
Посреди хоровода, бесстыдно лаская Приапа, корчился кузнец Филиппушка; лицо его было испещрено узорами.
«Скоро наши потомки наследуют всю землю, – сказала Сашенька. – Мы дали начало новому человечеству». Я нимало не удивлялся сим странным рассуждениям.
«Дети! – воскликнула наконец любезная моя супруга. – Ваш отец вернулся от духов Нижнего Мира! Теперь вам должно растерзать его плоть, чтобы сделаться бессмертными!»
Пляска тотчас же прекратилась, и вся орава набросилась на меня и повалила на землю, выламывая суставы… Я попытался вскочить…
«Лежи, бойе, – сказал мне женский – не Сашенькин – голос. – Совсем мороз, совсем руки-ноги потеряй…»
Потом я узнал, что оморочку мою вынесло все-таки к надлежащему берегу. Сколько дней плыл я в беспамятстве по Ангаре, я не ведал; а должно быть, немало, если дело дошло до морозов.
Но когда у меня достало сил доползти до порога большого чума и откинуть пестрый полог, я увидел, что снаружи царит ранняя осень или, вернее сказать, бабье лето. Нимуланы действительно навсегда определили пору для своего житья, когда в тайге обилен гриб, жирен зверь, а воздух тих и ласков.
Они не удивились и не обрадовались моему появлению, а восприняли его как нечто предреченное.
Изъяснялся я с ними на тунгусском наречии, но у нимуланов имел быть и собственный язык, нисколько не похожий на известные мне туземные.
Первые дни настой Почогира еще мутил временами мое сознание, но постепенно я начал понимать, что все окружающее меня существует на самом деле.
Образ жизни нимуланов почти не отличался от такового у прочих сибирских туземцев, за исключением того, что счастливцы не знали ни непогоды, ни природных катаклизмов, ни болезней, поскольку преуспели в искусстве врачевания: на всякую хворобу находилось у них приличное ей зелье. Отличались они от тунгусского типа и внешне, поскольку имели оливковую кожу и тонкие носы, характерные скорее для жителей Египта или некоторых кавказских племен, если не считать татуировки, в изобилии покрывавшей их лица и тела.
На празднике, устроенном в мою честь, открыл я для себя и тайну Золотой Бабы Ултын-хотон, хотя здесь она звалась Аглиак и была чем-то наподобие шаманки. То была даже по европейским меркам прямая красавица – высокая, стройная, с гордо посаженной головой… На том празднике я впервые и увидел ее…
Она вышла к вечернему костру в совершенно натуральном виде, держа в руках отливающие золотом кожаные одежды; когда кожа нагрелась, Аглиак с помощью двух женщин влезла в свое одеяние, представлявшее собой род короткой куртки и длинных штанов; остывая, кожа облегла ее тело, превратив в некую золотую статую. Аглиак низким голосом затянула песню на все еще неведомом мне языке, ударяя в бубен вот этим самым жезлом. Скоро все присутствующие, кроме меня, пришли в совершенное исступление и предались самой разнузданной языческой пляске, рассказывать о деталях которой у меня недостанет ни стыда, ни охоты… Может быть, только на исповеди…
Нимуланы были полными язычниками – тем удивительнее, что в язычество они впали после единобожия. Я записывал их предания в переводе на тунгусский, в коем явно недоставало для того слов и понятий.
Неудачный творец нимуланов звался, как и у многих северных племен, богом-Сиротой; возникнув из ниоткуда, он скоро наскучил таким существованием и предпринял поползновения к сотворению мира из собственной слюны, ногтей и даже неудобопроизносимых продуктов; бог-Сирота разрывал свое тело, надеясь претворить мясо в землю, а кровь – в воду. Не преуспев, он скончался в страшных муках, но сумел все же напоследок вымолвить слова, ставшие своеобразным credo нимуланской религии: «Бог один не может. Нельзя теперь, чтобы бог один. Все равно бог один не может ни черта». После чего боги, духи и воплощенные понятия посыпались как горох из мешка, и не замедлили образоваться и твердь, и вода, и луна, и звезды, и всякая крупная и мелкая тварь на свете.
Но кровь бога-Сироты продолжала вытекать из безжизненного тела. Воплощаться ей было уже не во что, все вакансии успели разобрать, и бесконечно точащаяся кровь Единого стала Временем. Время потекло сквозь все прочие сущности, понуждая их стареть и изнашиваться, как изнашивается мельничное колесо под действием потока (это уже, конечно, мой образ). И чем более будет возникать сущностей, тем слабее станет это действие. В конце концов время исчезнет вовсе, как вода в песке…
Когда бы я был поэт…
Нимуланы стали избранниками судьбы, научившись – вернее, будучи наученными – пропускать поток времени мимо себя и, более того, странствовать по этому потоку, как ловец форели ходит взад-вперед по ручью. Природа этого явления выше людского разумения, поэтому примите его a priori.
Я попытался проследить происхождение нимуланов, расспрашивая стариков о преданиях минувшего. Одна из сказок привлекла мое внимание. Она, конечно, не передает всей сути повествования, поскольку опирается на мои невзыскательные переводы с тунгусских понятий.
«Раньше нимулан-муй шибко плохо жили. В плену жили у Белого Царя в Белой Стране. Рыбы наловят, птицы набьют – все Белому Царю отдавали. Им Белый Царь «спасибо» никогда не говорил, всегда «мало» говорил.
Когда совсем плохо стало, один парень взялся. Откуда взялся – не говорил. Его Мусей-талатун зовут. У него змеиный посох в руке. Он к Белому Царю пришел:
– Отпусти нимулан-муй. Они тут сидеть не хотят, аргишить хотят. Иначе все помрут.
Белый Царь рассердился, весь красный стал:
– Шибко плохие слова говоришь! Унеси их отсюда! Никому больше их не говори!
Мусей-талатун снова говорит:
– Если не отпустишь, Белому Царству совсем кимульдык придет!
Белый Царь отвечает:
– О-о, естарча багай! Какой упрямый! Вот велю тебя к диким оленям привязать и в сендуху-тундру гнать!
Мусей-талатун смеется:
– Чаптыга тилин! Завтра увидим!
Его в земляную яму сунули до утра.
Утром встает Белый Царь, выходит из Белого Чума и видит: в реке вместо воды каляка течет. Белый Царь разгневался:
– Пить хочу! Зачем каляка в реке?
А парень из ямы кричит:
– Скоро еще не то будет! Отпусти нимулан-муй!
Царь вытащил из мешка рыбу-чир, взял нож, начал строгать – хочет сагудай делать. А стружки все в червей обращаются и прочь изо рта уползают.
– Есть хочу! – кричит Царь. – Почему еда балуется?
– Почему нимулан-муй не отпускаешь? – спрашивает парень из ямы.
– Кто шесты от чума таскать будет? Не пущу! – говорит Царь.
Тут и шесты от всех чумов превратились в огромных змей, а змеи обвили царского старшего сына и задавили насмерть, ему совсем кимульдык стал.
– Бяк, бяк, бяк! – заплакал Белый Царь: сын хоть и глупый, а все равно жалко! И кричит: – Привяжите Мусей-талатуна ко хвосту дикого оленя, я оленю под хвост уголек за-суну!
Тут потемнело в тундре. Так темно, что даже пламени не видно. Царь сунул руку в костер, весь обжегся. Страшно ему, кричит:
– Русскому исправнику пожалуюсь!
– Найди его раньше в темноте! – насмехается парень.
Делать Белому Царю нечего.
Заплакал он и говорит:
– Забирай нимулан-муй, уводи куда хочешь, только сына верни и воду в реке…
Мусей-талатун, видно, большой шаман был – потекла в реке вместо каляки вода, шесты в чумах восставились, глупый царский первенец ожил – только еще поглупел, правда.
Взял Мусей-талатун нимуланов, спрятал в мешок, побежал.
Белый Царь маленько пожил без нимуланов – ему жалко стало, закричал:
– Догоните, верните нимулан-муй!
Стражники сели на нарты, Царя посадили – поехали.