Интересно, что это назначение охотно приняли командиры других батальонов, будучи выше чином. Доблесть и воинское умение бывшего сельского учителя тем самым оказались общепризнаны.
Благодаря некоторой удаленности лагеря от населенных мест, а также железной дисциплине, установленной новым командиром вразрез с практиковавшимся в армии губительным своеволием нижних чинов (что было, как ни покажется странным, поддержано батальонным комитетом), общее разложение армии не коснулось батальона. Интенсивно велась учеба: командир поставил перед собой и всеми солдатами и офицерами задачу создать архибоеспособное подразделение, заведомо сильнейшее, чем равное по численности германское. «Мы выбивались из сил, для сна оставались считанные часы, – рассказывал позже майор Корженецкий. – Мало того, что солдатиков необходимо было научить всему военному искусству – их требовалось и оградить от тлетворного влияния многочисленных и наглых от осознания безнаказанности вражеских агентов. Бог знает, каким чудом нам удалось отстоять их умы и сердца:»
После того, как генерал Корнилов, преданный Керенским, «оказался» мятежником и заговорщиком, с Москаленкой произошла некоторая перемена. «Он будто бы увидел что-то впереди, – рассказывает далее Корженецкий, – и отныне был подчинен лишь достижению той невидимой нам цели:»
И когда в октябре к Петрограду были двинуты войска, а затем остановлены приказом командующего округом, Москаленко приказа не выполнил и продолжал движение к столице.
Вечером двадцать четвертого октября сводный батальон вошел в Петроград по Ижорской дороге.
Уже было доказано с цифрами в руках, что мятеж в столице был обречен на неудачу, что против едва десяти тысяч плохо вооруженных боевиков и матросов разложившегося от безделья Балтийского флота было повернуто сто пятьдесят тысяч штыков верных правительству частей, что гарнизон восстание не поддержал и оставался по крайней мере нейтральным, что имевшемуся у мятежников крейсеру негде было развернуться между мостами и набережными, и что нужно было всего лишь дождаться прибытия этих самых частей, чтобы одним моральным давлением заставить мятежников разойтись по домам: Все это, разумеется, так. И все же что-то заставляет все новые и новые поколения историков и публицистов доказывать и доказывать и доказывать это, по их мнению, очевидное.
Батальон по дороге рос, как снежный ком: к нему присоединились две казачьи сотни, шестидюймовая батарея, бронеавтомобильный взвод; кроме того, вооруженные студенты и гимназисты, вышедшие в отставку офицеры и рабочие образовали милиционерскую роту под командованием прапорщика Гринштейна.
Около полуночи произошло первое вооруженное столкновение: группа пьяных матросов попыталась остановить продвижение колонны…
Всю ночь и большую часть дня батальон метался по городу, как рикошетящая пуля, терзая и разя. Но не следует все жертвы этих действительно страшных часов взваливать на печи москаленковцев: и если чудовищный разгром на Миллионной улице и в Смольном – дело рук, безусловно, усмирителей, то побоище на Мойке учинили латышские стрелки и саперы, замаливающие свое участие в мятеже. Разрушения же в городе произведены были по большей части снарядами «Авроры».
Да, наличие крейсера было серьезным козырем в руках мятежников. Но одно дело грозить из жерл неподвижным и беззащитным дворцам – и совсем другое вести борьбу с того же калибра орудиями, бьющими с закрытых позиций. Два часа отряды мятежников, столпившись на Арсенальной набережной, наблюдали из безопасного далека за ходом сражения; наконец малоповоротливое и слабобронированное времен Цусимы чудовище получило четыре попадания кряду, загорелось и врезалось в быки Двоцового моста: В сущности, это был конец мятежу, но еще долгих десять часов свистели пули и лилась кровь.
Позднее хмурое утро двадцать пятого было отмечено исходом из города матросов: на миноносцах и лодках, катерах и ялах они плыли к Кронштадту. Им стреляли вслед, но лениво. А чуть позже разбрелись по домам и боевики– «красногвардейцы». Патрули измученных москаленковцев блуждали по пустому холодному городу. В здании городской Думы для них устроили временную столовую; проглотив по несколько ложек горячей каши и по кружке сладкого кипятка, они шли дальше, на ветер и колючий летящий снег. Поздно вечером к перрону Балтийского вокзала прибыл первый эшелон с фронта…
Вот тогда оказалось, что гарнизон исправно несет свою службу.
Тем временем Москаленко арестовал командующего округом Полковникова и объявил себя «временным диктатором» столицы…
Два дня спустя собравшийся в Народном доме второй Съезд Советов осудил авантюру большевиков и анархистов и призвал временное правительство к скорейшему созыву Учредительного собрания.
А тридцатого октября вернувшийся с войсками Керенский арестовал Москаленко за превышение власти и неподчинение приказам…
Лишь в двадцать втором году он вышел из тюрьмы – последний из арестованных по октябрьским событиям. Уцелевшие в ночь мятежа главари повстанцев либо были спроважены за границу, либо заседали в Думе. Так что амнистией, дарованной Алексеем Николаевичем по случаю принятия Конституции, воспользовался он один.
Два года спустя Павел Григорьевич Москаленко вернулся в родной Иркутск.
Музей принял его и долгие годы был ему надежным пристанищем. Однако жизнь Павел Григорьевич вел уединенную и никаких бесед о прошлом ни с кем не вел.
В сорок втором году, вернувшись из Китая, он заболел двухдневной малярией и больше не встал. В завещании указал, чтобы его похоронили без памятного знака. Единственные его родственницы, двоюродные сестры, исполнили это пожелание, правда, не совершенно: на его могиле лежит беломраморная плита, но на плите ничего не написано.
Кто-то так же безымянно ухаживает за могилой."
* * *
– Вы уже прочитали это несколько раз, – услышал Николай Степанович голос Фламеля.
– Да. Я был знаком с этим человеком. По фронту. Осень четырнадцатого. Потом виделись: за границей. Последний раз в Париже, он работал таксистом…
Потом я получил о нем весточку из Америки – незадолго до войны. И все.
– Умер в сорок втором. В конце ноября. Разрыв сердца…
– И что все это значит? Кто-то научился переводить стрелку?
– Какую стрелку?
– Железнодорожную. На путях. Вправо-влево…
– М-м: В общем, да. Одному человеку это удалось. Правда, на пользу это ему не пошло. Вот, посмотрите еще эти заметки…
* * *
Юрий Осипенко
НИКОМУ НЕ ДОЗВОЛИМ !
Михаил Шолохов, «Тихий Дон». Журнал «Дон», NN 1, 2, 3 за 1966 год.
К сожалению, некоторые литераторы , слишком буквально восприняв призыв Никиты Сергеевича Хрущова и Александра Исаевича Солженицына «жить не по лжи», тут же обрушили на отечественную историю поток густой грязи, которую они заботливо пестовали в своих письменных столах. Отринув традиции, завещанные нам Буниным, Фадеевым и Алексеем Толстым, они развернули разнузданную кампанию очернительства и клеветы, к сожалению, тут же поддержанную некоторыми издательствами и редакциями литературных, с позволения сказать, журналов. К сожалению, не остался в стороне и журнал «Дон», до сих пор высоко державший знамя коммунистической морали.
Особенно нетерпима подобная публикация сейчас, в период, когда партия обнародовала Моральный кодекс строителя коммунизма, когда советские люди в едином порыве преодолевают последствия культа личности, когда на волне огульных «разоблачений» всплывает грязная пена протаскиваемой тихой сапой буржуазной морали, западных «ценностей», кулацких «идеалов» и казачьей вольницы.
Должно быть, прошедший недавно по экранам страны фильм «Унесенные ветром» и был тем творческим импульсом, который подвиг известинского очеркиста Шолохова взяться за перо и на скорую руку слепить свой, с позволения сказать, роман, рассчитанный, главным образом, на неискушенного, но пресыщенного западного читателя, которого не удовлетворило пресное сочинение господина Пастернака…