Далекое, мирное счастье!
Не знаю, кого я любил,
Чей образ, и нежный и милый,
Так долго я в сердце хранил.
Но сердце грустит и доныне,
И помню тебя я, как сон, —
И близкой и странно далекой,
Как в светлой реке небосклон.
Объект грусти стушевался, потерял всякий реальный облик, уплыл в бесконечную даль, но грусть осталась, осталась почти как вещь an und fЭr sich. Но предел удаления от образности и реальности здесь все-таки не достигнут. Возможность его достижения поэту известна.
Спокойный взор, подобный взору лани,
И все, что в нем так нежно я любил,
Я до сих пор в печали не забыл,
Но образ твой теперь уже в тумане.
А будут дни — угаснет и печаль,
И засинеет сон воспоминанья,
Где нет уж ни счастья, ни страданья.
А только всепрощающая даль.
Но здесь уже мы приближаемся к "нирваническому" разрешению проблемы. Процесс абстрагирования, процесс последовательного уничтожения реальности завершается в перспективе, нарисованной поэтом, актом отрицания противоположностей: ни счастья, ни страдания. Как и подобает позднему представителю учения о "великом страдании", Бунин имеет дело с противоположностями, вполне "уравненными", приобретшими совершенно одинаковую ценность. "Не надо думать в радости и горе! Люби и грусть и радость, песни жизни". "Печаль и радость равно прекрасны в вечной жажде — жить" ("Из дневника"). Именно как таковые они вступают у него во всевозможные сочетания. И представление о них как о таковых ведет к представлению о наиболее тесном сочетании их, при котором грани между ними окончательно стираются, при котором они достигают полнейшего слияния, и их сосуществование превращается в существование безразличного нечто, "всепрощающей дали", или, по нирванистической терминологии, — "ничто".
Мы не будем здесь повторять сказанного нами по поводу как процесса уравнивания противоположных начал, так и нирванических настроений. И для характеристики бунинского "нирванизма" ограничимся несколькими словами.
Укажем, что проявляемые иногда нашим поэтом буддийские тенденции, или, точнее, некоторая склонность к ним, носят на себе несомненную печать "страдальческого" происхождения. Погружение в нирвану, отказ от радостей и страданий — для него не что иное как подвиг страданья. Вспомните диалог падающих осенних листьев и ветра. Листья жаждут нирваны. Ветер отвечает, что нирвану нужно купить ценою великих мук. "Великое страдание" здесь названо своим именем. "Достигайте в несчастье радости мук беспредельных. Приготовьтесь к великому мукой великих потерь"62. В том же стихотворении автор дает понять, что стремления к нирваническому "небытию" он отнюдь не рассматривает как бегство от страданий: листья заявляют о своей готовности бороться; они отрицательно относятся лишь к бессильным, бесполезным, нудным страданиям, на которые обречены в данный момент. "Страдальческий" колорит буддийских симпатий Бунина удостоверяется и следующим примером. Поэт предается нирваническим размышлениям у панорамы морских заливов:
Млечный путь над заливами смутно белеет,
Точно саван ночной, точно бледный просвет,
В бездну Вечных Ночей, в запредельное небо,
Где ни скорби, ни радости нет.
И осенние звезды, угрюмо мерцая,
Безнадежным мерцанием тусклых лучей,
Говорят об иной — о предвечной печали
Запредельных Ночей.
("Звезды ночи осенней, холодные звезды…")
Состояние по ту сторону печали и радости характеризуется как состояние печали. Земной, будничной печали противополагается страдание высшего типа. Роль нирваны, как простой антитезы возвышенного, змеиного, героического — обыденному, конкретного — абстрактному, намечается здесь с достаточной определенностью. Ad astra!63 От презренной земли к звездным высотам! От понятия, уже завуалировавшего первоначальное положительное содержание, к понятию, набрасывающему еще более густое покрывало, — таков неизменный путь буддийских экскурсий "страдальчески" настроенных лириков.
"Не устанем воспевать вас, звезды!" ("Звезды".) Но устанем воспевать вас, запредельные, предвечные тайны! Бунин сообщает, что единственными поверенными его горестен и радостей, в дни его детства и юности, являлись звезды. "В молодые годы только с вами я делил надежды и печали". Теперь, когда юность миновала, он старается найти среди них образы прошлого. "Вспоминая первые признанья, я ищу меж вами образ милый". Пройдут дни, — поэта с его горестями и радостями не станет. "И мечта, быть может, воплотится, что земным надеждам и печалям суждено с небесной тайной слиться!.." Возвышенные, "нирванические" размышления опять указывают на "страдальческую" подоплеку запредельного идеала. Страдание не переходит в абсолютный покой, абсолютное небытие: оно лишь сливается с великим запредельным "нечто" и таким образом канонизируется.
При этом необходимо отметить интересную подробность.
Переход от низменного к возвышенному, от не канонизированного к канонизированному страданию у Бунина менее резок, чем у поэтов старшего поколения. Пусть поэт иногда употребляет героические выражения, пусть говорит он иногда о "муках беспредельных" — это опять-таки пафос, взятый напрокат, опять-таки заимствования из архивов прошлого. Героического во всей поэзии Бунина нет ничего. Его "запредельная печаль" есть лишь несколько более абстрагированная "будничная" печаль (заметьте: речь идет именно о слиянии с "небесной тайной", а сливаться могут только близкие друг к другу, родственные элементы).
До более красочного представления о "нирване" поэт и не мог подняться… ибо объект, от которого отправлялся он по пути абстрагирования, не давал для того подходящего материала. Бунинская грусть и печаль, как мы указывали вначале, — слишком бедны и серы. Они бледнее "тоски" Минского. У последнего, как-никак, мы еще находим некоторый отзвук "гражданской" скорби хотя бы в виде прорывающегося временами протеста против пошлости как источника страданий. В поэзии Бунина нет и этого. В его поэтическом мировоззрении пошлость скрылась; всюду царит беспричинная, ничем не вызванная печаль. И если иногда поэт заявляет о своей склонности бежать от этой печали, им руководит при этом единственно такой мотива он находит их, как и радости, слишком мгновенными. "Вижу я курганы в тихом поле… Много лет стоят они, и нет дела им до нашей бедной доли, до мгновенных радостей и бед" ("На распутье"). "Жизнь не замедляет свой вольный бег, — она зовет вперед, она поет, как ветер, лишь о вечном!.. Никто не знает, к чему все наши радости и скорби, когда нас ждет забвенье и ничто"… ("Из дневника".)
Жизнь не замедляет вольного бега… Быстро, быстро развертывается социально-экономическая борьба. Быстро, быстро приходится "квалифицированным верхам" изобретать новые приспособления к меняющимся условиям жизни. Их идеология улавливает этот процесс. Вес громче и выразительней начинает она говорить о мгновениях, минутах я мигах. Все абстрактнее становится содержание, которым она заполняет эти мгновения, минуты и миги.