Но цыганке одной этот пир нестерпим.
Она села, к стене прислонясь головою,
Вся в морщинах, дырявая шаль на плечах,
И суровое, злое презренье
Загорается часто в потухших глазах:
Не по сердцу ей модное пенье…
"Да, уж песни теперь не услышишь такой,
От которой захочется плакать самой!
Да и люди не те: им до прежних далече…
Вот хоть этот чиновник, — плюгавый такой,
Что, Наташу обнявши рукой,
Говорит непристойные речи, —
Он ведь шагу не ступит для ней… В кошельке
Вся душа-то у них… Да, не то, что бывало!"
Так шептала цыганка в бессильной тоске,
И минувшее, сбросив на миг покрывало,
Перед нею росло — воскресало.
Ночь у Яра. Московская знать
Собралась как для важного дела,
Чтобы Маню — так звали ее — услыхать,
Да и как же в ту ночь она пела!
"Ты почувствуй", — выводит она, наклонясь,
А сама между тем замечает,
Что высокий, осанистый князь
С нее огненных глаз не спускает.
Полюбила она с того самого дня
Первой страстью горячей, невинной,
Больше братьев родных, "жарче дня и огня",
Как певалося в песне старинной.
Для него бы снесла она стыд и позор,
Убежала бы с ним безрассудно,
Но такой учредили за нею надзор,
Что и видеться было им трудно.
Раз заснула она среди слез.
"Князь приехал!" — кричат ей… Во сне аль серьезно?
Двадцать тысяч он в табор привез
И умчал ее ночью морозной.
Прожила она с князем пять лет,
Много счастья узнала, но много и бед…
Чего больше? спросите — она не ответит,
Но от горя исчезнул и след,
Только счастье звездою далекою светит!
Раз всю ночь она князя ждала,
Воротился он бледный от гнева, печали;
В этот день его мать прокляла
И в опеку имение взяли.
И теперь часто видит цыганка во сне,
Как сказал он тогда ей: "Эх, Маша,
Что нам думать о завтрашнем дне?
А теперь хоть минута, да наша!"
Довелось ей спознаться и с "завтрашним днем":
Серебро продала, с жемчугами рассталась,
В деревянный, заброшенный дом
Из дворца своего перебралась,
И под этою кровлею вновь
Она с бедностью встретилась смело:
Те же песни и та же любовь…
А до прочего что ей за дело?
Это время сияет цыганке вдали,
Но другие картины пред ней пролетели.
Раз — под самый под Троицын день — к ней пришли
И сказали, что князь, мол, убит на дуэли.
Не забыть никогда ей ту страшную ночь,
А пойти туда на дом не смела.
Наконец поутру ей уж стало невмочь:
Она черное платье надела,
Робким шагом вошла она в княжеский дом,
Но как князя голубчика там увидала
С восковым, неподвижным лицом,
Так на труп его с воплем упала!
Зашептали кругом: "Не сошла бы с ума!
Знать, взаправду цыганка любила…"
Подошла к ней старуха княгиня сама,
Образок ей дала… и простила.
Еще Маня красива была в те года,
Много к ней молодцов подбивалось, —
Но, прожитою долей горда,
Она верною князю осталась;
А как помер сынок ее — славный такой,
На отца был похож до смешного, —
Воротилась цыганка в свой табор родной
И запела для хлеба насущного снова!
И опять забродила по русской земле,
Только Марьей Васильевной стала из Мани…
Пела в Нижнем, в Калуге, в Орле,
Побывала в Крыму и в Казани;
В Курске — помнится — раз, в Коренной,
Губернаторше голос ее полюбился,
Обласкала она ее пуще родной,
И потом ей весь город дивился.
Но теперь уж давно праздной тенью она
Доживает свой век и поет только в хоре…
А могла бы пропеть и одна
Про ушедшие вдаль времена,
Про бродячее старое горе,
Про веселое с милым житье
Да про жгучие слезы разлуки…
Замечталась цыганка…
Ее забытье
Прерывают нахальные звуки.
Груша, как-то весь стан изогнув,
Подражая кокотке развязной,
Шансонетку поет. "Ньюф, ньюф, ньюф…" —
Раздается припев безобразный.
"Ньюф, ньюф, ньюф, — шепчет старая вслед, —
Что такое? Слова не людские,
В них ни смысла, ни совести нет…
Сгинет табор под песни такие!"
Так обидно ей, горько, — хоть плачь!