— Не хочу.
— Сережа тоже не хочет.
— Захочет! Эй, Сережка, где ты там? Я тебе три ириски дам. Побудь Франком сегодня.
Никто не ответил.
— Четыре, Сережка!
Вдруг откуда-то из-за поленницы дров раздался дрожащий Сережкин голос:
— Пять ирисок и чтоб Петька кулаком не бил, тогда буду.
— Ладно, выходи, — обрадовался мальчик в лыжном костюмчике.
— И чтоб завтра я обязательно был Чапаевым.
— Ладно, будешь.
— Ириски вперед давай!
— Выходи, выходи.
Я понял, что сделка состоялась, и ушел.
КАПРИЗЫ СЛАВЫ
НА ГРЕШНОЙ ЗЕМЛЕ
(Невыдуманная история)
Когда Сереже Котикову в милиции сказали, что дело его будет разбирать заводской общественный суд, во вторник в обеденный перерыв в инструментальном цехе, он побледнел и, сильно волнуясь, с нелепой, кривой, умоляющей улыбкой на лице сказал:
— А нельзя ли меня, без проволочек, прямым ходом в нарсуде закатать, товарищ лейтенант?
— Это почему же тебе так не терпится за решетку, Котиков?
Сережка опустил голову, руки его — большие, с узловатыми пальцами, лежавшие на коленях, — чуть вздрогнули.
— Совестно, товарищ лейтенант!
Лейтенант усмехнулся и сказал жестко:
— Совестно?! А баллоны укатывать было не совестно?! Нет, брат, послушаешь сначала, что товарищи о тебе скажут, а там… будет видно!
И вот он наступил, черный Сережкин вторник. В гулком огромном пролете инструментального народу собралось видимо-невидимо. Председатель завкома Иван Егорович, погладив розовую лысину, объявил собрание открытым и сообщил повестку дня. А в повестке дня один вопрос — о нем, о Сережке Котикове! И все смотрят на него на одного — на Сережку. И Настя Щелокова тоже смотрит — вон ее темно-карие, осуждающие и жалеющие глаза. Эх, пропала жизнь!
Не тая ничего, Сережка рассказал все как было. Как познакомился на заводской площади у ларька с каким-то солидным, упитанным гражданином, назвавшимся дядей Мишей. Такой… в велюровой шляпе. Очень веселый, так и сыплет прибаутками. А любимая прибаутка вот какая: «Эх, жизнь-жизнешка, ржавая лепешка, маслицем помажешь, она и проскочит». Как потом они с дядей Мишей пошли в ресторан второго разряда «Берег» и там гуляли — ели солянку сборную, судака «орли», пили водку, пиво и портвейн три семерки, а когда подали счет — ему, Сережке, было совестно, что он оказался не при деньгах. Да и вообще рабочая гордость никогда и раньше не позволяла ему, Сережке Котикову, гулять на чужие. Дядя Миша сказал, что это пустяки, он сам за все заплатит. А Сережка сказал, чтобы дядя Миша завтра подошел к заводу, и он ему вынесет свою долю за съеденное и выпитое в ресторане «Берег». А дядя Миша сказал, что к заводу он подойдет, но деньги ему пусть Сережка не выносит, а пусть лучше выкатит два-три баллончика, и они будут квиты. За такое предложение Сережка хотел дать дяде Мише по уху, но тот заюлил, засмеялся, сказал: «Для вашего завода два баллончика — это все равно что для меня — вот! — волосок!» И вырвал у себя из головы, из цыганской, черной с проседью густой шевелюры, один длинный, тонкий и жесткий волос. Заказал еще портвейну три семерки, и Сережка сам не понимает, как пообещал дяде Мише выкатить баллончики. И он слово сдержал — выкатил два баллона. И дядя Миша уже шагал, улыбаясь, к нему через площадь, как вдруг словно из-под земли выкатился милицейский старшина. И дядю Мишу как ветром сдуло. И в милицию привели его одного, Сережку Котикова. Остальное известно. Вину свою он признает и сознает. И просит судить его по всем статьям и со всей беспощадностью, любое наказание примет безропотно.
Сказав все это, запинаясь и тяжело дыша, Сережка опустил голову и так, не поднимая головы, простоял у стены инструментального цеха до конца собрания. Можно было подумать, что это не о нем так горячо и гневно говорили многочисленные ораторы.
Лишь когда слово взял старик Шулыгин из сборного, с которым Сережка дружил и не раз ездил на рыбалку, Сережка как бы очнулся.
Седой, с насупленными лохматыми бровями, старик Шулыгин говорил хриплым, гулким басом Слова он подбирал на редкость обидные, тяжелые — они били прямо в душу, как камни, брошенные умелой рукой. Сережка услыхал, что он, Сергей Котиков, «позорный выродок рабочего класса» и что «таких, как Сергей Котиков, надо вырывать и изживать с корнем».
«С корнем! — горько подумал Сережка. — Ни отца, ни матери, вырос в детдоме. Где вы его возьмете, корень-то?!»
Горло его сжала колючая судорога, слезы сами закипели на глазах, и он снова опустил голову.
А старик Шулыгин сделал паузу и неожиданно речь свою закончил так:
— Однако, принимая во внимание молодые годы Сергея Котикова, предлагаю взять его на поруки. И пусть он под нашим приглядом докажет, что он человек, а не ферт — обмылок эпохи, ручки в брючки, нос пятачком!
Все стали хлопать в ладоши и кричать «правильно». Иван Егорович, председатель, поставил предложение Шулыгина на голосование, взметнулись руки (и Настина — тоже) — и Сережкина судьба была решена.
Жизнь Сережки пошла прежним ходом. Работал он хорошо, старательно, на заводе никто не напоминал ему о его грехе, но Сережкина душа томилась и болела.
Ему казалось, что между ним и другими рабочими встала после этого случая какая-то зеркально-прозрачная, тончайшая, но плотная стена. Вот они — друзья и товарищи, здесь, рядом с тобой, а протянешь руку — и будто наткнешься на холодное невидимое стекло. И Настя Щелокова тоже какая-то другая стала. Улыбается хорошо, приветливо, а в глазах — казалось Сережке — льдинки. Пригласил в кино — не пошла, сказала, что завтра в вечерней школе будут спрашивать по географии, надо подготовиться как следует. Может быть, в самом деле надо подготовиться по географии, а может быть, тут что-то другое, а не Гималаи да Гиндукуши? И еще томила Сережкину душа одна неотвязчивая жгучая мысль: надо сделать что-то такое, чтобы сразу все поверили, что он тоже человек!
Думал об этом Сережка долго — целую неделю. И наконец все стало ему ясно. Тогда он пошел на Центральный почтамт, купил конверт и лист почтовой бумаги и тут же, за длинным столом в операционном зале, написал письмо в Академию наук. В письме своем Сережка предлагал послать его, Сергея Котикова, на трехступенчатой баллистической ракете в космическое пространство.
«Я физически здоров, ничего не боюсь и хочу что-то значительное сделать для своей советской родины».
Написав эту фразу, Сережка задумался.
Писать про баллоны или не писать? Решил — надо написать. И написал все как есть, а закончил свое письмо так:
«Меня влечет не слава, не фантазия разума, а желание очищения души от грязи прошлого. Дайте мне возможность, товарищ президент, доказать, что я человек, способный отдать свою жизнь за честь и славу родины, а не ферт — обмылок эпохи».
Когда Сережка бросил конверт в почтовый ящик, он почувствовал — в первый раз за всю неделю! — облегчение. Но очень захотелось поделиться с кем-нибудь своими переживаниями, рассказать про письмо, посоветоваться. К кому пойти? Настя сейчас в школе, дружки по общежитию в кино: они звали с собой Сережку, но он не пошел, сказал — голова болит.
Ноги сами понесли Сережку на тихую Приреченскую улицу, где жил в маленьком деревянном домике с палисадником старик Шулыгин. Жил один — бобылем.
Старик Шулыгин был дома. Сидел один в чисто прибранной горнице с толстомясыми свирепыми кактусами в глиняных горшках на окошках, слушал музыку по радио. Приходу Сережки он не удивился.
— Зачем пришел? Говори!
— Да просто так, Василий Сидорович!
— Врешь! Говори! Высказывайся!
Запинаясь и тяжело дыша, как тогда, на собрании в инструментальном, Сережка сказал про только что отправленное письмо в Академию наук.
— Жив не буду — добьюсь, чтобы послали в космос, — прибавил Сережка, глядя на пол себе под ноги, — и хочу вас просить, Василий Сидорович, как старого нашего производственника, чтобы вы за меня поручились… если вас спросят. Не подведу, Василий Сидорович, можете не беспокоиться!..