Я не чувствовал себя дома, и меня ничего не радовало, хотя впереди была выставка, а рядом — мама, которая постоянно готовила мне высококалорийные блюда, считая, что я слишком тощий и бледный; все из-за того, полагала она, что долгие месяцы обо мне некому было позаботиться. Что правда, то правда: никогда еще я не ощущал так остро, что никому не нужен: мне не с кем было поговорить, да и не о чем, словно меня выбросило прибоем на пустынный берег, где нет шансов выжить. Я ходил взад-вперед по квартире-пеналу, пытаясь понять, что с ней делать, и вспоминал, как Марко, придя сюда, лихорадочно рассказывал о своих фантастических планах, как впервые зашла ко мне Мизия, и на глаза у меня все время наворачивались слезы, как ни глупо это было.
К счастью, подготовка выставки оказалась занятием хлопотным, предаваться грустным размышлениям было некогда. Я носился между багетной мастерской и галереей, уточнял список приглашенных, обсуждал фуршет и другие мелочи, быстро и четко, как учила меня Мизия. Все равно как-то вечером, вновь поддавшись отчаянию, я не устоял перед соблазном опять позвонить в ее пустую квартиру в Париже: в очередной раз я представлял себе, как телефон звонит в комнатах, где совсем еще недавно звучали наши голоса, где мы ходили, где решали свои неразрешимые проблемы. Сразу после этого я позвонил Марко, он чудом оказался дома и взял трубку.
— Ну что? — спросил он хриплым от курения, алкоголя и недосыпа голосом.
Я постарался как можно лаконичнее рассказать ему о Милане и выставке, зная, что долго слушать он меня не будет.
— Что, мамочка и бабушка да этот чудо какой веселый город опять тебя заловили? — сказал он.
— Ну что ты. Проведу выставку — и вернусь в Лондон, — извиняющимся тоном ответил я.
Потом я вышел прогуляться и все думал, шагая по проспекту, о том, каких мучений мне стоит все время следить за собой, чтобы соответствовать ожиданиям Марко, даже когда он сам не знает, чего хочет. Думал я и о том, что Мизия влияла на меня лучше, чем Марко, и что из Парижа я уезжал в полном отчаянии, а из Лондона — почти ничего не чувствуя. Я испытывал постыдное облегчение и одновременно чувство вины от одной только мысли, что на время выпал из его жизни, и боялся, что это проявление моей внутренней убогости, как сказал бы Марко.
Выставка прошла даже лучше, чем мы с как-бы-моим галеристом надеялись. Тогда, в разгар восьмидесятых, у многих водились денежки, и грех было их не потратить, а мои картины стоили меньше, чем дорогой пиджак, и не были плохи: примерно половину мы продали на вернисаже. На меня накатывала странная грусть при мысли, что именно душевное напряжение Марко и Мизии, наложившее отпечаток на мои картины, и привлекало покупателей, которым подобные чувства были неведомы. Так недалеко и до того, думал я, чтобы и себя начать продавать вместе с картинами; к счастью, в памяти еще были живы разговоры Мизии и Марко об искусстве и арт-рынке, так что вроде бы я должен был устоять перед соблазнами.
На вернисаже выставки я познакомился со своей будущей женой Паолой. Она стояла вместе с подругой у стола с закусками: одна — высокая, другая — маленькая, обе оробевшие от того, что другие приглашенные так набросились на напитки, соленое печенье и кубики сыра. Меня остановили бабушкины подруги, а потом сразу же перехватила журналистка с частного канала, которая задавала расплывчатые вопросы и непрерывно поправляла волосы; когда мне наконец удалось вырваться от нее, я огляделся, не сомневаясь, что робкие девушки уже ушли. Но они еще стояли у стола и единственные ничего не пили и не ели; у той, что маленького роста, в пиджаке небесно-голубого цвета, личико было худенькое, совсем детское и одновременно взрослое. Я раздобыл два бокала игристого белого вина и предложил им; впервые в жизни я проявил галантность, общаясь с девушками, и неплохо справился; моя будущая жена Паола улыбнулась мне такой искренней, лучезарной улыбкой, что сомнений быть не могло: я произвел на нее впечатление.
Мы встретились через несколько дней, на редкость жарким вечером, нехарактерным для поздней миланской весны. Гуляли под портиками зданий в центре города и разговаривали; через час я осознал, что она — мое единственное спасение. В кафе, где подавали десятки видов мороженого ярких ненатуральных оттенков, я взял ее руку и, не думая, поцеловал маленькие короткие пальчики.
— Мне так хорошо с тобой, — признался я.
Она улыбнулась, той самой улыбкой, что так поразила меня на выставке.
— Мне тоже.
В день закрытия выставки Паола пригласила меня в загородный дом своих родителей, в Валле д’Аоста, и мы провели там десять дней. Вернувшись в Милан, мы почувствовали себя чуть ли не женатой парой, мы словно стали единым целым: жесты, слова, тепло наших тел, — мы дарили их друг другу и тут же ими обменивались. Полному нашему слиянию мешала лишь одна маленькая трещинка, которая, как мы оба понимали, в любую минуту могла увеличиться, и тогда нас раскидает в разные стороны, — это было мое обещание Марко вернуться в Лондон. Паола не была против, хоть и понимала, чем нам это грозит, но у нее хватало ума и такта понять, почему я говорю о поездке к Марко с таким пылом.
— Не могу я сидеть здесь только потому, что мне с тобой хорошо и спокойно, — говорил я. Или: — Не могу лишиться всех своих источников вдохновения. — Или: — Не могу же я оставить Марко одного, он себя погубит.
— Все правильно, — говорила Паола и улыбалась своей лучезарной улыбкой. — Поступай, как велит тебе сердце.
Наслаждаясь ласковым покоем нашего совместного существования, я наводил вместе с ней порядок в моей квартире-пенале, и вдруг, ни с того ни с сего, мне приходило в голову черт знает что, и все валилось из рук. Я жил с ощущением, что на мне висит некое моральное обязательство и не выполнить его нельзя, тогда я потеряю лицо и достоинство, а то и себя самого.
Я звонил в Лондон в самое разное время суток, но никак не мог застать Марко. Всякий раз я клал трубку со смешанным чувством облегчения и разочарования, снова сомневаясь в самом себе, потому что мой душевный порыв ни к чему не привел. Между тем мы с Паолой перекрасили стены, сменили матрас и краны в ванной; впервые в жизни у меня в холодильнике лежала настоящая еда, а не плитки шоколада. Паола ночевала у меня через день, утром она уходила в свое рекламное агентство, а вечером опять приходила, и мы вместе составляли списки всего того, что оставалось сделать, чтобы превратить в нормальное жилье пространство, в котором я годами жил, терпя неудобства и беспорядок.
Двадцать пятого мая позвонила мама и сказала, что мне пришло письмо, на ее адрес.
Лондон, 14 мая
Дорогой Ливио,
Когда ты получишь это письмо, меня уже несколько дней как не будет в Лондоне, так что не звони и не пиши: я уезжаю на другой конец света и, думаю, теперь не скоро обзаведусь постоянным адресом.
Здесь всекончено, не потому, что я разочаровался, потерял последние иллюзии, дошел до точки, впал в отчаяние, устал от повторяемости здешней жизни, и не потому, что напоминания об оплате и квитанции забили целую полку старого кухонного шкафчика. Все кончено, потому что на прошлой неделе я проснулся в три часа дня и понял, что знать не знаю, что за девушка спит в моей постели; потом пошел в ванную, посмотрел в зеркало, понял, что, опять же, знать не знаю, кто я такой,и тут у меня началась такая жуткая паранойя, что я стал биться о стены, словно обезумевшая ночная бабочка; видел бы ты лицо несчастной девушки, когда она притащилась узнать, что происходит, но, клянусь, я в жизни не испытывал такого сильного, отчаянного страха без границ, и внутренних, и внешних. Помнишь, ты рассказывал: в детстве иной раз как начнешь смотреть на какой-нибудь предмет, думая о его названии, и вдруг вообще перестаешь понимать, что это такое, и все предметы вокруг теряют смысл. Вот то же самое: слова внезапно разошлись со своими значениями, не осталось ничего,хоть отдаленно мне знакомого, словно я пришелец с другой планеты, который с бесконечным терпением подбирал код к чему-то, что происходит на Земле, а когда уже поверил, что не зря старался, код взял и не подошел, и все его представления развалились, словно порушенная за несколько секунд театральная декорация. Я ходил от стены к стене, в голове крутились совершенно непонятные мысли о себе самом, знакомых и незнакомых людях, тебе, Мизии, сыне, о разных эпизодах моих фильмов, предметах, именах и лицах, жестах и словах; так мелькают в окне дорожные указатели, когда мчишься на потерявшем управление высокоскоростном поезде, и чем острее я это сознавал, тем быстрее несся поезд, полностью вышедший из-под контроля. Это так страшно,Ливио, и ты из тех немногих, кто способен понять, что я хочу сказать. Единственный способ выбраться из такого состояния — ползти по-пластунски, как человек, уцелевший при землетрясении, жаться к земле, вслушиваясь что есть силы в самые простые звуки и даже не мечтая восстановить систему более сложных связей с миром, ведь следующий толчок будет еще сильнее.