— Его зовут Риккардо, — ответила Мизия. — Он нейрохирург, ему тридцать четыре года. Что еще тебя интересует?
— Ничего, — произнес я, с трудом улавливая смысл ее слов. — И вы женитесь?
— Слушай, давай сейчас встретимся? — предложила она. — Минут на десять, выпьем чего-нибудь.
Через полчаса я ждал Мизию у входа в бар в центре города; я заметил ее издалека, она по-прежнему излучала то особое сияние, которое сразу выделяло ее в потоке незнакомых лиц и тел, наводнявшем тротуар, в водовороте чужих взглядов и жестов. Мы обнялись; она показалась мне еще красивее, импульсивнее, умнее, жизнерадостнее, чем раньше, щеки у нее раскраснелись, глаза сияли. Ее подхватило новое течение, полное открытий и преображений, она ни минуты не могла находиться в покое, даже когда мы сели за столик: разглядывала меня, поворачивая голову так и этак, жестикулировала, поправляла волосы. А вокруг опять были чужие взгляды: бармена и кассирши, людей за стойкой и людей за другими столиками, и даже с улицы, через стекло.
Она рассказала, что познакомилась с Риккардо в Лондоне, где ей было очень одиноко и грустно, а ему не было дела ни до чего, кроме своей работы; закрутился роман, и через несколько недель они решили пожениться.
— Ты даже не представляешь, как здорово запланировать что-то в личной жизни и осуществитьэто, ни на что не отвлекаясь и не сворачивая с намеченного пути, — сказала она. — Ты не представляешь, как это просто.
Она говорила быстро, влекомая потоком удачно сложившихся обстоятельств, и замыслов, и планов, уносившим ее прочь от опасных вод, в которых она недавно едва не утонула. Сказала, что Риккардо — человек надежный и отзывчивый, что он еще в раннем детстве потерял отца и поэтому вырос очень ответственным и умеющим ценить чувства. Он прекрасный специалист, стажировался в США и сделал блестящую карьеру исключительно за счет своих способностей; после свадьбы они собираются переехать в Цюрих, потому что он получил высокую должность в одной из тамошних больниц.
— В Цюрих? — Я ни разу не был в Цюрихе, но мне трудно было представить себе такую девушку, как она, порывистую, горячую, общительную, женой тридцатичетырехлетнего нейрохирурга, ведущей благополучную, размеренную жизнь в немецкой части Швейцарии, среди людей, говорящих на незнакомом ей языке.
— Ну и что? — сказала она. — Всё лучше, чем в Милане. И это уникальная возможность для Риккардо. В Лондоне слишком высокая конкуренция, а в Италии у врача его возраста нет никаких шансов, здесь не медицина, а одни мафиозные игры.
Мне сразу представилась белоснежная клиника и равнодушные лица преуспевающих врачей, и она в буржуазной гостиной, за чинной беседой с новыми друзьями, чопорной семейной парой; все это не укладывалось в голове, и я ловил ее взгляд, пытаясь понять, может, она так шутит или дразнит меня?
— А как же твоя работа? — спросил я.
— В Цюрихе есть прекрасная реставрационная мастерская, — сказала она. — Но пока я не хочу об этом думать. Сейчас я готовлюсь стать женой. Буду заботиться о муже, заниматься хозяйством и все такое.
Я все еще ждал, что она расхохочется, увидев, что произвела желаемый эффект, но она и не думала смеяться, а стала рассказывать, какое немыслимое количество всего ей надо подготовить к свадьбе, при том, что на родных рассчитывать бесполезно, а мать Риккардо тяжело больна.
Она мчалась вперед, словно убегала от сомнений, и колебаний, и ностальгии; вряд ли можно было ее остановить. Я был счастлив, что она снова рядом, совсем рядом, однако говорили мы о ее будущем замужестве, и каждая новая подробность, казалось, отдаляла нас друг от друга; я не мог разобраться в собственных чувствах, никак не мог взять правильный тон.
— Так ужасно было, когда ты вдруг пропала и никто не знал, куда ты делась, — сказал я. — Мы все страшно за тебя волновались.
— Кто — все? — спросила Мизия, чуть наклонив голову и чуть изменившимся голосом.
— Все, — сказал я. — Я, твой брат, Марко. Даже во Флоренции, в твоей реставрационной мастерской волновались.
— И Марко? — переспросила Мизия как бы мимоходом.
— Ну да, — сказал я. Мне хотелось перевести разговор на другую тему, но я не сумел.
— Он тебе сам сказал? — Мизия напускала на себя безразличие, но я слышал, как дрожит ее голос.
— Ну конечно, он так прямо не скажет, — ответил я. — Ты же его знаешь, всегда все скрывает, строит из себя железобетонного. Но ему точно было скверно. — Я говорил через силу, мне очень хотелось завладеть всем ее вниманием, отвлечь от забот о свадьбе, но этому мешала какая-то неодолимая честность, которая заставляла меня расставить все точки над в их отношениях с Марко.
— Он говорил про меня? — спросила Мизия, залпом допив свою водку с тоником.
— Да, когда мы последний раз виделись. — Я уже проклинал свою честность. — Говорит, не ожидал, что ты сожжешь все мосты. Говорит, не ожидал, что ты вот так исчезнешь, сгинешь, и все.
Мизия заказала нам еще по водке с тоником — от волнения я тоже прикончил свой бокал; она смотрела в окно, я, чтобы сменить тему, рассказывал про свои новые картины, которые продал после выставки. Когда нам принесли коктейли, сразу отхлебнула треть бокала и спросила:
— А как там фильм?
Я рассказал о событиях последних месяцев — и о лихорадочной работе Марко, и о премьере, и о восторженной рецензии с похвалами в ее адрес, и о приглашении на фестиваль. Я восстановил в памяти потрясение, с каким смотрел на нее на большом экране: зрелище это не имело ничего общего с картинами ее будущей жизни в Цюрихе.
К своему актерскому успеху она отнеслась совершенно спокойно, обратив внимание лишь на отдельные мои слова.
— Значит, если бы не Сеттимио, Марко бы все бросил? — сказала она.
— Не знаю, — ответил я. — Наверно. Ты же его знаешь. Выложится по полной, а потом в мгновение ока потухнет и забудет и думать. По-моему, это форма самозащиты. Чтобы было не так больно, чтобы не дать себя ранить, и все такое прочее.
— А еще это форма трусости, — сказала Мизия.
— Почему трусости? — я отнюдь не забыл, как изображал из себя жертву и как шантажировал Марко, узнав об их отношениях.
— Потому что человек не должен ничего бросать, — сказала она. — Потому что человек должен раскрываться и рисковать.Легче всего спрятаться за дверью и судить других, и чувствовать себя самым благородным, и чистым, и цельным.
Я смотрел на нее, без пяти минут жену нейрохирурга, и во мне вдруг проснулась жажда саморазрушения:
— Это я во всем виноват. Это я закатил ему кошмарную сцену в ту ночь, когда налетел на тебя у его подъезда. Это я заставил его почувствовать себя виноватым и предателем.
Мизия покачала головой:
— Ты и вправду думаешь, что Марко сделал это ради вашей дружбы?
— Ну да. — Я все глубже увязал в собственных противоречивых чувствах. — Он пришел ко мне на следующий день и так сказал. На нем лица не было.
— Только вот ты здесь совершенно ни при чем, — сказала Мизия. — Ты был только удобным предлогом, не мог же он признать, что панически боится брать на себя ответственность и связывать себя обязательствами вообще и со мной в частности.
Мы смотрели друг другу прямо в глаза, и мне казалось, что мы двигаемся на слишком разных скоростях, чтобы держаться вровень. Я залпом допил водку с тоником, Мизия осушила свой бокал одним глотком. Я сказал:
— Прости, а поговорить вы об этом не можете? Не можете встретиться где-нибудь на пять минут, прежде чем ты выйдешь замуж?
— А зачем? — спросила Мизия. — О чем нам говорить?
— О вас, — сказал я. — По-моему, вы не слишком много успели обсудить.
— И сейчас вряд ли обсудим, — сказала она. — В любом случае, времени уже нет. — Она потянулась и встала, словно стряхивая с себя пелену тяжелых мыслей, возвращаясь к тому подвижному состоянию души, в каком пришла. — Ливио, так не забудь, двадцать второго ты мой свидетель, — напомнила она.
На улице нас облепили чужие взгляды, казалось, у прохожих нет другого дела, как только пялиться на красивых неприступных девушек, шагающих к трамвайной остановке со своими кособокими друзьями.