Если бы кто-нибудь из честных горожан случайно наткнулся под старым темным вязом на эту закутанную, вытаращившую глаза фигуру, он принял бы ее за привидение или за что-нибудь похуже. Мистер Дейнджерфилд выглядел в ту минуту не слишком располагающе.
Мистер Дейнджерфилд был человек сдержанный и никогда не поднимал шума, но ледяное проклятие, вздохом слетевшее с его запавших уст, когда он смотрел в сторону Дублина, было покрепче, чем все громогласные богохульства Доннибрука {201} ; когда он вернулся в дом, на его белом лице лежала тень.
— Он не приедет сегодня, мадам, — сказал Дейнджерфилд холодно и кратко.
— О, слава Богу!.. То есть… я так боюсь… я говорю об операции.
Дейнджерфилд молчал, заложив руки в карманы. На его лице, странным образом одновременно и белом и потемневшем, застыла ухмылка. Это был конец. Итак, план его не удался, и доктор Стерк никогда не заговорит?
В половине одиннадцатого надежда покинула мистера Дейнджерфилда. Да, если бы ждали доктора Пелла, все было бы иначе. Но Черный Диллон частных пациентов не имел и пользовался известностью только в больницах. Задержать его не могло ничто, кроме его пороков, а побуждали к поездке в Чейплизод пятьсот фунтов. Он не приехал. Значит, либо ему разбили голову в потасовке, либо он валяется пьяный под столом. И мистер Дейнджерфилд простился с любезной миссис Стерк, распорядившись, если доктор все же приедет, тотчас послать за ним, Дейнджерфилдом, а до его прихода не разрешать доктору что-либо делать.
И мистер Дейнджерфилд молча надел в холле сюртук, захлопнул за собой дверь и некоторое время угрюмым часовым стоял под деревом, обратившись к Дублину. Отец Время не притупил восприятия белоголового джентльмена: не тронул онемелыми пальцами его ушей, не пустил в глаза дыма своей трубки. Зрение Дейнджерфилда было острым, слух чутким, и тем не менее ни огонька, ни звука он не уловил; через несколько минут он повернулся и, как белый призрак, заскользил прочь, к Медному Замку.
Менее пяти минут спустя окна доктора Стерка задребезжали от грохота кареты, раздался бодрый трезвон колокольчика у парадной двери, и доктор Диллон, щеголявший сомнительной чистоты великолепием, в большом запачканном парике, сжимая в костлявой руке трость с золотым набалдашником, ступил на порог. Служанка, которая открыла доктору дверь, испугалась при виде его багрового лица, воздух наполнился запахом пунша с виски. Доктор, сжимая под мышкой футляр с инструментами, пронзил служанку взглядом своих выпуклых черных глаз, спросил миссис Стерк и без церемоний ввалился в малую гостиную. Там он бросился на диван, взгромоздил на него свои худые ноги и запустил уродливую руку под парик, чтобы почесать голову.
Глава LXXXVII
ДВОЕ ПРИЯТЕЛЕЙ БЕСЕДУЮТ ТЕТ-А-ТЕТ В СВОЕЙ СТАРОЙ КВАРТИРЕ, А У ДОКТОРА СТЕРКА СРЕЗАЮТ КОСИЧКУ И НАЧИНАЕТСЯ КОНСУЛЬТАЦИЯ
Послушайте, как жужжит деревня или гудит город, — какое удивительное разнообразие голосов и чувств уловите вы в этом шуме. Поразительно: достаточно свести вместе совсем немного семей, чтобы получился dubia cena, [71]с полным набором сладких и горьких блюд.
Рев многих вод — завывания многоголосого человеческого хора (удивляюсь его монотонности при бесконечном разнообразии составляющих звуков) — разносится во мраке. И никто, кроме рассказчика, не способен разобраться в этом гигантском оркестре и, едва взглянув, определить, что делает в данную минуту какая-нибудь дудочка или скрипичный смычок. Это напыщенное бренчание — голос обладателя обтянутого белым марсельским жилетом толстого брюха, pietate gravis; [72]жалобный вой испускает Лазарь {202} у ограды низкого дворика; бас — это старый богач рычит на своего дворецкого; пикколо — усердный школьник посвистывает над латинской грамматикой; душераздирающая мелодия исходит от бедной миссис Фондл (она прощается со своим умершим мальчиком); безобразный баритон, доносящийся из пивной, — то, что бродяга Уилли называет колобродной песнью, — заткни уши и проходи мимо; а это чистое сопрано в детской не смолкая бормочет какие-то безобидные глупости наполовину распеленутому младенцу, чтобы он перестал кричать.
И таким образом, в тот вечер, как обычно, от нашей деревни к звездам возносился мерный шум голосов — дикий хаос звуков; его нам нужно будет подвергнуть анализу и извлечь те отдельные мелодии, которые представляют для нас интерес.
Капитан Деврё сидел у себя. Он был уже сравнительно спокоен, хотя душой его владело безумное и нечестивое отчаяние. Внешне он соблюдал невозмутимость — чтобы спрятать от толпы свои шрамы и язвы; он принадлежал к числу тех гордецов, что живут среди людей, окружив себя пустыней.
Маленький Паддок был тем человеком, от которого Деврё скрывал меньше, чем от всех прочих. Паддок был бесконечно добр, умел дружить и хранить тайны, а кроме того, безгранично восхищался Деврё, и поэтому его ждал теплый прием даже в ту минуту, когда любой другой посетитель был бы встречен весьма недружелюбно. Паддок огорчился, заметив бледность, ввалившиеся глаза приятеля и тень суровости и печали на его лице — ко всему этому Паддок не привык и был ошеломлен.
— Я думал, Паддок, — сказал Деврё, — и мысль моя стала удивительно походить на отчаяние… вот и все. Подумайсам… что мне остается?.. Все мои козыри биты, скоро я проиграю и самого себя. Насколько же отлична, сэр, моя судьба от других. Есть люди хуже меня… несравненно, во всех отношениях хуже… и, черт их побери, онипроцветают, а я иду на дно. Это несправедливо! — И он крепко выругался. — Есть от чего стать богохульником. Жизнь мне не нужна… она мне обрыдла. Запишусь добровольцем. Первая моя мысль утром и последняя перед сном: «Ах, как хорошо было бы получить пулю в голову или в сердце». К черту весь мир, к черту чувства, к черту память. Я не такой человек, чтобы вечно держать себя в узде. Я не из тех, кто станет терпеть. Все из-за проклятых глупцов, которые избаловали меня в детстве, а потом бросили… Их я виню в своем крушении.
И Деврё послал им (разумея свою тетку) проклятие, от которого содрогнулась благополучная душа честного маленького Паддока.
— Не нужно так говорить, Деврё, — произнес он, неприятно пораженный не столько даже словами, сколько видом друга. — С чего это ты захандрил?
— Просто так! — невесело улыбнулся Деврё.
— Дорогой мой Деврё, послушай, перестань нести ерунду. Ты говоришь как… как пропащий человек!
— Между тем как у меня все в порядке!
— Ну ладно, Дик, были у тебя и некоторые неприятности, и, возможно, ошибки и огорчения; но, черт возьми, ты молод, а учатся только на ошибках — во всяком случае, я в этом убедился. Пусть сейчас тебе несладко, но приобретенный опыт того стоит. Твои терзания и неудачи, дорогой Ричард, помогут тебе остепениться.
— Остепениться! — эхом повторил Деврё, думая, судя по всему, о чем-то другом.
— Да, Дик… довольно прожигать жизнь.
Внезапно капитан произнес:
— Мой дорогой малыш Паддок! — С несколько саркастической улыбкой он взял лейтенанта за руку и поглядел на него чуть ли не презрительно; но добродушие, сквозившее в чертах этого честного маленького джентльмена, заставило Деврё смягчить и тон, и выражение лица. — Паддок, Паддок, ты никогда не обращал внимания, мой мальчик, что Гамлет не говорит ни слова утешения несчастному старому Датчанину? {203} Он знал, что это бесполезно. Всякий хоть чего-нибудь стоящий человек разбирается в своих собственных делах лучше всех; вот и мне известны все тайны моей темницы. Прожигать жизнь. Да, Паддок, мой мальчик, именно этим я и занимался, в этом-то все и дело; я прожег ее, в ней дыры, мой мальчик, они становятся все шире; они расползаются, их бесполезно штопать или латать; и… у Макбета, как тебе известно, был его кинжал {204} , а мне остается только взяться за ножницы. Не болтай глупостей, Паддок, малыш. «Оперу нищих» написал, кажется, Гэй? Почему ты не играл Макхита? {205} Забавный парень этот Гэй, и поэма его тоже. Он пишет — помнишь? — вот что он пишет: