За огромными домами, как за горными хребтами, садилось солнце, и последние лучи еще долго играли на золотом куполе Исаакия, зажигали огнем паруса кораблика на Адмиралтейской игле, шпиль Петропавловской крепости. Первое время Ринтын не чувствовал и не понимал красоты города. Он видел отдельные здания, но полностью представить картину великолепия города не мог. Это пришло много позже. А пока он уставал от обилия камня, боялся углубляться в улицы и предпочитал невские берега, где свободно гулял ветер и небо было шире и просторнее.
В Ленинграде еще на каждом шагу попадались следы войны. Арки Гостиного двора были забиты досками, на стенах темнели полосы копоти. Во дворе общежития лежали развалины, и комендант объяснил, что здесь во время войны находился госпиталь, разрушенный прямым попаданием фашистской бомбы.
— Там и студенты жили, — сказал комендант. — Все они остались под рухнувшим кирпичом.
На Невском проспекте, недалеко от Казанского собора, поразившего Ринтына множеством колонн, подпиравших два полукруглых крыла, пленные немцы восстанавливали жилой дом. В простых русских ватниках, перемазанные известкой и раствором, они совершенно не походили на тех вояк, которых Ринтын знал по фотографиям и кинофильмам. Самое удивительное было то, что никто не глазел на пленных. Теперь это были просто рабочие парни, и, если бы кто-нибудь из них вдруг пошел по Невскому, никто не оглянулся бы.
Но Ринтын украдкой наблюдал за ними, и ему горько было от мысли, что вот эти обыкновенные парни рушили и жгли жилища людей, пытались стереть с лица земли целые народы! Это были первые живые немцы, которых видел Ринтын. До этого он представлял их такими, как они выглядели в газетных карикатурах или в старом немом фильме «Пышка», который шел в Улаке всю войну. Фильм привезли с последним пароходом осенью сорок первого года, и пять лет каждую субботу весь Улак наряжался и отправлялся на полярную станцию. Из месяца в месяц, из года в год. От фильма осталось меньше половины, но каждый зритель знал его так, что отсутствие некоторых кусков не портило впечатления. В фильме немцы выглядели настоящими злодеями, гримасничали и ходили так прямо, будто в них вставили железный стержень… И вот они — живые немцы. Как же так? Неужели человек может стать таким необузданным зверем? Это было горько и стыдно.
Иногда, гуляя по городу, Ринтын останавливался перед разрушенным домом. Кое-где на уцелевших внутренних стенах висели клочья обоев, свидетели ушедшей жизни. Людей, может быть, уже нет в живых, а обои, которые они клеили, остались.
Большинство прохожих носили шинели либо пальто, перешитые из серого шинельного сукна.
У рынка на Большом проспекте Васильевского острова женщины торговали каким-то тряпьем, старыми швейными машинами, семечками. Тут же бродили инвалиды войны — безрукие, безногие, на костылях, на маленьких колесных салазках, с грохотом катящихся по выщербленному асфальту.
В городских садах с деревьев облетали листья. Уходило тепло. Все чаще с Балтики задували порывистые холодные ветры. Вода в Неве рябилась волнами, над ней низко стлался сорванный ветром пароходный дым.
А Кайон загрустил. Он целыми днями не выходил из комнаты, лежал на кровати и читал. Он брал книги у венгров, которые изучали русский язык по произведениям русских классиков. На полках у них стояли "Анна Каренина", "Записки охотника", однотомники Пушкина, Блока.
Поздней осенью из Гавани,
От заметенной снегом земли
В предназначенное плаванье
Идут тяжелые корабли…
Читал он мрачным голосом и смотрел в окно на красную кирпичную стену с щербинками от снарядных осколков.
— А у нас уже выпал снег, — говорил он с печалью в голосе. — Лед звенит, и ветер острый, как охотничий нож.
Ринтын звал его с собой гулять по городу, но Кайон мотал головой и говорил:
— Что интересного? Всюду одно и то же — каменные дома, улицы — ущелья, река, запертая в каменные берега. Живой земли не видно, неба нет… Вечером выходишь на улицу — звезд не разглядишь. А у нас уже светит полярное сияние.
— Это называется ностальгия, — пояснил чех Иржи, сочувственно посматривая на Кайона. — Тоска по родине. Ничего, пройдет.
Чех был большой и красивый. Он носил роскошное кожаное пальто. Черуль пощупал кожу и тоном знатока заметил:
— Немецкое, офицерское.
— Верно, — сказал чех, — трофей.
— Будет туго зимой с деньгами, есть что закладывать в ломбард, — сказал практичный Черуль.
У Ринтына уже был на руках студенческий билет с фотокарточкой, но он еще не чувствовал себя настоящим студентом. Вот когда начнутся занятия, тогда другое дело.
Накануне начала занятий в общежитии появился Василий Львович Беляев, научный сотрудник института языка и мышления, бывший учитель Ринтына в родном его селении Улаке.
— Что же вы, ребята, не заходите ко мне? — сказал Василий Львович с упреком. — Мы с женой ждем, ждем вас. Я уже стал беспокоиться: может быть, вы не приехали? Зашел в деканат, а вы, оказывается, давно в Ленинграде. Адрес, что ли, забыли?
— Нет, помним, — смущенно ответил Ринтын. — Даже наизусть: на троллейбусе номер пять доехать до остановки Кирочная, выйти и идти до улицы Красной Конницы. Подняться на третий этаж и нажать кнопку на двери с цифрой семь.
— Все верно, — с улыбкой сказал Василий Львович. — Ждем вас сегодня в гости. Чаю попьем, вспомним Чукотку. Приезжайте!
Впервые Ринтын и Кайон отправлялись в такое далекое путешествие по Ленинграду.
Они сели в трамвай на углу Восьмой линии и Большого проспекта Васильевского острова. Вагон сначала шел по набережной, потом свернул на мост. Справа и слева открылась широкая гладь Невы.
— А здесь ничего, — тихо сказал Кайон, толкнув в бок Ринтына.
В открывшейся из трамвайного окна панораме было действительно что-то волнующее. И Ринтыну пришла удивительная и вместе с тем простая мысль: все это ведь создано человеческими руками. Всю эту красоту каменных берегов, дворцы, многоэтажные дома, кружевные мосты и золотые лучи шпилей сделал человек… По-своему хороши пустыни, тундры, горы, тайга… Человек — часть природы, он воспринимает ее как часть себя. Только городской житель, оторванный от земли, по-новому видит и лес, и поле, и горы. И так же тот, кто пришел оттуда, где нет таких каменных сооружений, спорящих величием с созданиями природы, не может остаться равнодушным при виде того, что сделал человек!
Трамвай свернул с моста и покатил по Невскому проспекту. Перед глазами замелькали витрины магазинов, огромные зеркальные окна и множество пешеходов на тротуарах.
— А людей-то! — удивлялся Кайон, много дней не выходивший на улицу. Как комаров в тундре!
— И магазинов много, — также удивленно заметил Ринтын. — У нас в каждом селении всего-то по одному магазинчику, а тут — на каждом углу. И все большие.
По Суворовскому проспекту они шли пешком и искали улицу Красной Конницы.
Немного было досадно оттого, что на этой улице не оказалось даже намека на всадников. Обычная улица, довольно тихая, уходящая вдаль, прорезала скопища каменных домов. Вместо цокота подкованных сапог по асфальту шуршали шины автомобилей.
— Вот, по приметам, этот дом, — сказал Кайон, показывая на большое полуразрушенное здание с пустыми глазницами-окнами.
Ребята поднялись на третий этаж стоящего напротив жилого дома, нашли квартиру и позвонили. Широко распахнув дверь, Василий Львович сказал:
— Раздевайтесь и проходите в комнату.
Ринтыну любопытно было попасть в жилище коренного ленинградца. Гуляя по городу, он заглядывал в окна, видел кусочки чужой жизни, обстановку, большие оранжевые матерчатые абажуры над обеденным столом, господствовавшие почти в каждой квартире. Один и тот же человек совсем другой на улице, в учреждении, в магазине, дома. Входя в собственное жилище, он вместе с одеждой сбрасывает то, что делало его прохожим, служащим, покупателем… Дома человек такой, каков он есть на самом деле. Так полагал Ринтын.