— Фиксирую время начала процедуры, — со шкафа проскрипел Феликс. — Семь часов девятнадцать минут. Процедура с комендантом не согласована. Это я тоже фиксирую.
Я закрыл глаза, выровнял дыхание и начал считать свой пульс вслух.
— Раз, — сказал я. — Два. Три.
Я хорошо слышал своё сердце. Ночь его потрепала, но оно шло само, восемьдесят с чем-то, и под счёт я понемногу опускал его ниже, длинным выдохом, медленным вдохом.
Ядро барса под ладонью билось мелко и ровно, не в лад с моим сердцем. Я стал толкать в него свой ритм, как толкал ночью тепло в Графа: в ладонь, в то место, где под рёбрами у Пуховика сидело Ядро, и дальше по дорожке, которая у нас с ним была.
— Шестьдесят восемь, — отозвался Денисов. — Шестьдесят восемь. Шестьдесят семь.
— Четыре. Пять. Шесть.
На седьмом счёте у меня сбилось сердце. Удар пришёл не в свой черёд, сразу за ним ещё один. Следующий удар я уже не узнал. Сердце дёрнулось вперёд, на чужой мелкий и ровный шаг, и пошло за ним. В голове стало пусто и звонко, под веками поплыли тёмные пятна. Ладони сделались холодными, я чувствовал это даже сквозь шерсть барса.
Чужой ритм шёл по нашему каналу ко мне, как и предупреждал Денисов.
— Восемь, — сказал я.
Я слышал свой голос глухо и издалека. Держаться мне было не за что, кроме счёта.
— Девять. Десять.
— Михаил Алексеевич, у вас… — Денисов осёкся и тут же заговорил громче, ровнее, по-рабочему: — У него шестьдесят шесть. Шестьдесят шесть, держится. У вас на шее видно, частите. Считайте, я тут.
— Одиннадцать. Двенадцать.
Я держал свой счёт и свой медленный и длинный вдох, на четыре своих удара, не пуская себя за чужим ритмом. Каждое слово ложилось на мой удар, а чужой между ними проскакивал. Сердце рвалось вперёд, а я голосом тянул его назад, ударом на слово. Пуховик под ладонью перестал ровно дышать и крепко вцепился передними лапами мне в запястье, но без когтей.
— Пятнадцать. Шестнадцать.
— Шестьдесят три, — сказал Денисов. — Михаил Алексеевич, шестьдесят три! Пошло вниз. Пошло!
— Семнадцать.
На восемнадцати у меня отпустило в груди. Чужой удар проскочил ещё раз, слабее, потом пропал, и сердце тяжело и медленно пошло за счётом само. Пятна остались под веками. Я не открывал глаз.
— Двадцать. Двадцать один. Двадцать два.
— Пятьдесят девять… пятьдесят восемь…
— Двадцать три.
— Пауза! — Денисов вскочил, табурет за ним стукнул о стену. — Пауза, Михаил Алексеевич! У него пауза. Пропуск, потом два частых, потом опять пауза. Неровно. Своё!
Я замолчал. Под ладонью Ядро барса билось с запинками, то торопясь, то задерживаясь, в своём неровном молодом ритме, и ни один его удар не совпадал с моим.
Денисов опустился рядом со мной на колени и прижал два пальца сбоку, мне под челюсть. Пальцы у него были ледяные. Он смотрел на часы на руке и шевелил губами.
— Сто сорок, — сказал он. — Лежите. Не вставайте, Михаил Алексеевич, лежите.
Я и не собирался вставать. Пока барс держал меня за запястье, я лежал на полу с закрытыми глазами и по привычке считал пульс уже про себя. Я услышал, как наверху скрипнул шкаф: Феликс переступил на краю.
— Время окончания процедуры, — проскрипел он, и голос у него на последнем слове съехал. — Семь часов двадцать одна минута. Пульс исполнителя… Денисов, пульс исполнителя?
— Сто сорок, — повторил Денисов. — Подожди.
Через минуту он снова приложил пальцы.
— Девяносто, — выдохнул он. — Девяносто, ровный.
— Записываю: девяносто, ровный, — объявил Феликс. — Подпись свидетеля имеется.
Я поднялся не сразу. Опершись на руку, я сел и посидел, пока пол аппаратной не перестал ехать вбок, и привалился спиной к платформе эфирографа. Пятна под веками ушли. Во рту пересохло так, что язык прилипал к нёбу.
Денисов поднялся с колен, подошёл к экрану и наклонившись, долго смотрел на модель.
— Своё, — сказал он, не оборачиваясь. — Михаил Алексеевич, у него Ядро своё.
Пуховик отпустил моё запястье и вылизал мне ладонь. Язык у него был шершавый и холодный, лизал он долго и тщательно, от пальцев до запястья, будто приводил в порядок своё имущество.
«…ушло… тихо внутри… твоё стучит… хорошо…»
— Хорошо, — согласился я вслух и почесал его под подбородком. — Мне тоже хорошо. Посиди, не вставай.
Он и не вставал. Положил морду мне на колено и медленно принялся жевать край моего халата, с толком. После этой ночи халат было не жалко.
Тут пришло следующее, тише и с запинками:
«…оно звало… туда… где лёд делал… лужа… я делал лёд… оно оттуда…»
Я перестал чесать.
— Кирилл, — позвал я. — Он говорит, что его звало.
— Требую уточнить для протокола, — со шкафа немедленно отозвался Феликс. — Кто звало? «Оно» не является ни должностью, ни фамилией. Комендант не может внести в протокол «оно».
— Сам бы хотел знать, — сказал я. — Пуховик, куда звало? Где лёд?
«…лужа… там кошки ходили… давно… железо гудит рядом… поезда…»
Я помнил эту лужу. В субботу мы с ним ездили по адресу фонда с сайта. Метка, которую Ксюша поставила на карте, встала на серое пятно между промзоной и железной дорогой. Седьмого дома там не оказалось, как и любого другого. Был пустырь с ларьком, а за забором шли рельсы. Пуховик тогда от скуки сунул лапу в лужу у ларька, пустив по воде тонкую корку льда.
— Пустырь по адресу фонда, — я повернулся к Денисову. — Куда мы в субботу ездили, у железной дороги. Его тянуло туда.
Денисов перевёл взгляд с меня на барса и снял очки.
— Это может быть что угодно, Михаил Алексеевич, — осторожно сказал он. — Он был там четыре дня назад. Запомнил, где было интересно. Ему могло присниться. Звери, когда их гонят по чужому ритму, наверное, и не такое…
— Наверное, — согласился я. — Ты прав. Пока нет крови, это барс, которому что-то показалось. Выводы потом.
— Выводы потом, — повторил Денисов и сбоку от столбика, мелко, что-то записал на полях своего листка.
— Протокол, — напомнил Феликс. — Что вносить в протокол?
— Вноси: «барсу показалось», — сказал я. — И дату.
Он недоверчиво посмотрел на меня, повернув голову почти вверх ногами, но, похоже, внёс.
Я поднялся на ноги, держась за край платформы. Колени держали. Я постоял, подождал, не поплывёт ли опять пол. Пол не поплыл. Тогда я дошёл до двери и открыл её.
Ксюша стояла прямо за дверью, спиной ко мне, и перегораживала коридор, раскинув руки с кружками в обе стороны. Перегораживать, судя по всему, было от кого: из стационара выглядывала Любовь Степановна в Ксюшином халате, а за ней маячил заспанный Саня.
— Та вы шо там, живой? — Любовь Степановна высунулась из стационара по пояс. — Ксюша, пусти, я ж только погляжу, я ж трогать никого не буду. Сколько дверь закрыта, та шо ж там делать столько?
— Всё, Ксюша, отбой, — сказал я. — Пускай всех. И давай сюда мой чай.
* * *
К восьми Денисов взял у всех повторную кровь. Он начал с Пирата в первом боксе и шёл по ряду, от переноски к переноске, Ксюша держала лапы, а я подписывал пробирки. Последним в очереди лёг Пуховик и протянул лапу сам, без уговоров. Денисов отнёс лоток с десятью пробирками в холодильник процедурной и вернулся, вытирая руки о халат.
Любовь Степановна к этому времени отсиделась. Она сходила в ординаторскую и вернулась с батоном и палкой докторской колбасы, которые, как она сказала, держала там в холодильнике «на всякий пожарный». Вторым заходом она принесла банку малинового варенья, её никто из нас там раньше не видел. Протерев спиртом нож из процедурной, Любовь Степановна нарезала всё прямо на стойке в приёмной.
— Ешьте, — распорядилась она. — Хоть по бутерброду. Шо вы на меня смотрите? Ночь не спали, так хоть поешьте, а то упадёте мне тут, а мне вас подымать.
Саня проснулся окончательно на запах колбасы. Он подошёл к стойке, держась за поясницу, взял бутерброд, за ним второй, а когда он потянулся за третьим, Любовь Степановна хлопнула его по пальцам.