Литмир - Электронная Библиотека

Человек дошёл до конца санитарного, повернулся и пошёл вдоль их эшелона. Заглядывал на платформы. Шевелил губами, будто читал.

Колька смотрел на него.

Человек дошёл до Захара. Посмотрел на дверцу. На бледные буквы. Пошевелил губами. Пошёл дальше. Потом остановился. Вернулся. Посмотрел на брус за кабиной, чёрный с белым. Потом повернулся.

И увидел Кольку.

Фонарь упал на шпалы. Стекло звякнуло, разбилось.

— Батька, — сказал Гришка Черных.

Обнимался он одной рукой. Правая не поднималась. Он сгрёб Кольку левой, прижал к себе, и Колька почувствовал, как дёргается у него под рукой Гришкина спина. Гришка смеялся. Или плакал. Или то и другое сразу.

— Батька, — повторял он. — Батька. Живой. Я ж тебя в газете видел. В газете! Мне в госпитале показали. Там артистка на подножке. И Дуська. И написано: шофёр Бирюков. А тебя не видно, только рука. Я по руке узнал! Говорю: это ж батька наш! А мне не верят. Говорят: мало ли Бирюковых.

Он отодвинулся, держа Кольку за плечо, и заглянул в лицо. Конопатый, рыжий, тощий. Похудел с июля сильно. Скулы торчат. Но глаза те же. Весёлые.

— Я с марта тут, — сказал он. — Списали меня. Рука, вишь, не гнётся. Кость срослась, а сустав нет. Доктор сказал: всё, отвоевался, Черных, иди домой. А куда домой? Дом-то вот он, за станцией. Ну и пошёл на станцию. Стрелочником. На стрелку давить рука как раз годится. Она у меня теперь как рычаг.

Он хлопнул правой рукой по бедру. Рука стукнула, как деревянная.

— А я каждый эшелон проверяю, — сказал он. — Как воинский идёт, хожу смотрю. Думаю, вдруг Дуська. Я ж говорил, после войны найду. А я думаю, чего ждать. Война длинная. Может, раньше найду.

Он посмотрел на Захара.

— А Дуська где?

Колька постоял.

— Сгорела, Гриш. В январе. Под Можайском. Патроны везла батальону. Довезла.

Гришка смотрел на Захара. Долго.

— Довезла, — повторил он.

— Довезла.

— Ну, — сказал Гришка. — Ну, если довезла.

Он помолчал. Потом повернулся к Кольке.

— А дядь Митяй где? Который всё с тобой спорил? Про жиклёр. Который «поплавок».

— Под Семлёвом, — сказал Колька.

Гришка понял. Сразу. По лицу.

— Когда?

— В августе. Через неделю, как тебя увезли. Налёт на станцию. Осколок.

Гришка снял фуражку. Левой рукой. Постоял с фуражкой в руке. Ветер шевелил рыжие волосы.

— Он мне сала давал, — сказал Гришка. — Помнишь? У кордона. Говорит: ешь, малой, ты худой, тебя ветром сдует. А я не худой был. Это он толстый был.

— Помню.

— А поплавок-то кто? — спросил Гришка вдруг. — Чем кончилось? Кто прав был?

— Поплавок, — сказал Колька. — Он сам признал. Перед самым концом. Сказал: поплавок это был, я сразу знал.

— А чего ж спорил?

— Поговорить, говорит, хотел. Одни, говорит, дети кругом.

Гришка засмеялся. Громко, на всю станцию, запрокинув голову. Потом перестал смеяться. Надел фуражку. Вытер глаза рукавом куртки.

— Это он, — сказал Гришка. — Это точно он.

Самогон Гришка принёс через полчаса. Сбегал домой. Дом у него был в слободе за станцией, в пяти минутах, если бегом. Он прибежал бегом, с бутылкой за пазухой, с узелком в здоровой руке. В узелке были солёные огурцы, хлеб и шмат сала, белого, с розовой прожилкой.

— Мамка дала, — сказал он. — Говорю: батька мой из-под Смоленска едет. Она говорит: какой ещё батька? Я говорю: шофёр. Она говорит: тогда сала дай.

Сели на платформе, у Захара, на брезенте. Колька, Гришка, Васька. Равиль подошёл, почуяв. Лукич подошёл, почуяв ещё раньше, но сделал вид, что просто проверяет растяжки. Проверил растяжки. Сел.

— Я, — сказал Лукич, — как старшина, не одобряю.

— Не одобряй, Лукич, — сказал Колька. — Только сядь.

— Сижу уже.

Гришка разлил по кружкам. Левой рукой, ловко, привычно. Видно, научился.

— Ты ж говорил, — сказал Колька, — после войны самогону выпьем.

— Говорил. — Гришка поднял кружку. — А война длинная, батька. Ты сам видишь. Я до конца её, может, и не доживу. Мало ли. Стрелочников тоже бомбят. А ты мимо едешь. Чего ждать? Давай сейчас. А после войны ещё раз выпьем. Два раза не грех.

— Два раза не грех, — согласился Лукич и поднял свою кружку первым.

Выпили.

Самогон был злой, мутный, на свекле, с привкусом дыма. Колька закашлялся. Тело было молодое и самогону не обученное. Андрей внутри усмехнулся: двадцать лет на ралли, на финишах, в палатках, по-всякому бывало. А тело кашляет, как пацан.

— За дядь Митяя, — сказал Гришка, наливая второй раз.

— За Дмитрия Ильича, — сказал Колька.

Выпили молча. Васька тоже встал, хотя Митяя не знал. Равиль встал. Лукич встал, медленно, придерживая кружку.

Потом сидели. Ели сало. Огурцы хрустели. Гришка расспрашивал про всех. Про майора. Сдали живого, Колька сказал, в медсанбат, за Днепром. Шлем он мне отдал. А шлем потом у артистки остался. Гришка хохотал. Про Жгутова. Ушёл в резерв, обещал забрать к себе в тягачи. Про Ляхова, про Лободу, про Никифорова. Не знаю. Ушли со Жгутовым. Про Сеньку с хлебовозкой. Не знаю. Хлеб, наверное, печёт.

— А девка та? — спросил Гришка. — С флажками? Злющая. Я ж её видел, когда меня увозили. Она на тебя орала.

Колька помолчал.

— Жива, — сказал он.

— Жива? — Гришка вытаращился. — А ты почём знаешь?

Васька рядом издал звук, похожий на кашель.

— Знаю, — сказал Колька.

— Ого, — сказал Гришка медленно. — Ого-го. Батька. — Он хлопнул себя по колену здоровой рукой. — Ну, батька! Ну, даёшь! Она ж тебя тогда дядей звала!

— Сейчас Бирюковым зовёт.

— Это прогресс, — серьёзно сказал Равиль.

Гришка налил по третьей. Бутылка кончилась. Он посмотрел на неё с сожалением, потом поставил на брезент, донышком вверх.

Потом посмотрел на Захара. Встал, обошёл. Похлопал по крылу. Заглянул под кузов. Потрогал брус, на который Лукич так и не вернул пулемёт.

— Большой, — сказал он. — ЗИС?

— ЗИС.

— Захар, значит, — Гришка прочитал по дверце, щурясь. — Тут стёрлось.

— Стёрлось.

— Подновить надо.

— Надо, — сказал Колька. — Мел не у меня.

Гришка посмотрел на него, на дверцу, опять на него. Ухмыльнулся. Понял. Гришка всегда всё понимал быстро.

— Ничего, — сказал он и похлопал Захара ещё раз. — Тоже возит. Видно, что возит. Хороший.

Паровоз загудел через два с половиной часа. Длинно, протяжно. Рота полезла в теплушки.

Гришка стоял у платформы. Колька стоял на платформе.

— Ну, батька, — сказал Гришка.

— Ну, Гриш.

— После войны приезжай. Тут, за станцией. Спросишь Черных, стрелочника, всякий покажет. Мамка сала даст. И самогону. Я к тому времени на сахаре нагоню, не на свекле. — Он помолчал. — И Захара привози.

— Привезу.

— И девку эту. С флажками.

— Если поедет.

— Поедет, — уверенно сказал Гришка. — Раз «Бирюков», значит, поедет.

Эшелон дёрнулся. Залязгало. Гришка пошёл рядом с платформой. Потом быстрее. Потом побежал, неловко, прижимая неподвижную руку к боку.

— Батька! — кричал он. — Ты там это! Не лезь вперёд! Слышишь?

— Слышу!

— Митяя от меня! Если что!

— Передам!

Гришка отстал. Остановился на краю платформы, у стрелки. Колька видел, как он стоит, рыжий, в чёрной куртке, и машет левой рукой. Правая висела.

Потом Гришка нагнулся и перевёл стрелку. Привычно, всем телом, навалившись на рычаг. Той самой рукой, которая не гнулась.

Эшелон повернул на запад. К Осколу.

Разгружались в степи.

Не на станции. Станции не было. Был разъезд, будка, два пути и бескрайнее ровное ничего вокруг. Ни пакгауза. Ни аппарели. Платформы стояли на насыпи, высокой, в человеческий рост, и спускать с них машины было некуда.

— Как? — спросил Бельский у начальника эшелона.

— Как хотите, — сказал начальник эшелона. — Мне через час обратно. Порожняком.

Бельский повернулся к роте. Посмотрел на Кольку. Колька уже смотрел вдоль насыпи. Там, у будки, лежал штабель шпал. Старых, чёрных, просмоленных.

7
{"b":"981617","o":1}