Здесь было не весело.
Ветер шёл с востока, сбоку. Снег шёл не сверху. Он шёл сбоку, параллельно земле, сплошной стеной, и в нём не было ничего. Ни неба. Ни земли. Ни дороги. Колька смотрел в щель и видел белое. Сплошное белое. Бегущее слева направо.
Он снял фанеру. Стало хуже. Снег бил в лицо, в глаза, в рот. Он поставил фанеру обратно.
Лукич шёл впереди Захара. Пешком. С фонарём.
Колька не просил. Лукич сам вылез из кузова, когда Захар встал в третий раз, взял «летучую мышь» и пошёл. Шёл в двух саженях перед радиатором, в свете фар, которые теперь можно было включать, потому что никакой самолёт в такое не полетит. Маленький. Круглый. В ушанке, завязанной под подбородком. С фонарём в поднятой руке. И Колька ехал за фонарём.
Фонарь качался. Пропадал. Появлялся. Колька ехал на него.
За Захаром шла рота. За ротой шла армия. Колька не видел ни роты, ни армии. Видел фонарь.
Через час Лукич остановился. Повернулся. Подошёл к кабине. Лицо у него было белое, всё, от бровей до подбородка, как в муке.
— Дороги нет, — сказал Лукич. — Кончилась. Замело.
— Вешки?
— Нет вешек. Кончились.
Колька вылез. Встал рядом. Смотрел в белое.
Где-то впереди было то, куда надо. Река. Хутора. Немцы. Где-то сзади шла армия. Двести вёрст пешком, в новых валенках. И всё, что было между, было белое.
Колька постоял. Потом присел. Снял варежку. Положил ладонь на снег.
Снег под ладонью был разный. Сверху рыхлый, свежий. А под ним, на вершок глубже, твёрдый. Укатанный. Колёсами. Дорога была. Её просто замело.
Колька пошёл вперёд. Шаг. Присел. Ладонь в снег. Твёрдо. Ещё шаг. Ладонь. Твёрдо. Ещё. Ладонь. Рыхло.
Он вернулся на шаг. Сдвинулся влево. Ладонь. Твёрдо.
— Свети сюда, Лукич.
Лукич светил.
Так они шли час. Колька впереди, на корточках, ладонью по снегу. Лукич с фонарём над ним. Захар сзади, на первой, Стёпка за рулём. Стёпка сам попросился. Колька подумал и пустил. На первой передаче, по прямой, за фонарём, ничего хитрого. Стёпка вёл. Двойной выжим, папкина наука. Захар его слушался.
Рука у Кольки через полчаса перестала чувствовать снег. Он поменял руку. Потом обе перестали.
Потом впереди, в белом, показалось тёмное. Вешка. Палка с пучком соломы наверху.
Дорога.
Колька встал. Разогнулся. Спина не разгибалась. Он постоял, согнувшись, посмотрел на вешку. Лукич подошёл. Посветил на вешку. Посветил на Кольку.
— Это ты как, Батя? — спросил он. — Ладонью?
— Ладонью.
— Это тебя тоже в МТС учили?
— Нет, — сказал Колька. — Это меня Митяй учил. «Дорога, она под ногами. Её ногами слушать надо». Он ногами. Я рукой.
Лукич подумал.
— Ну, — сказал он. — Раз Митяй, тогда ладно.
Захар встал на рассвете. Не сломался. Встал.
Снег намело выше колёс. Выше ступиц. Захар упёрся радиатором в сугроб, который ещё вчера был ровным полем, и дальше не пошёл. Колька откапывал лопатой. Стёпка откапывал руками. Двадцать сибиряков из кузова откапывали чем было. Захар проходил десять саженей и снова упирался.
Сзади стояла рота. Тоже в снегу. Хата Кравчука сидела по раму. Петькин «Блиц», последний немец роты, сидел по кабину. Петька откапывал и ругался. Без мата. Колька слышал, как Петька подбирает слова. Изобретательно. Почти как Рудаков.
Армия шла мимо. Пешком. По снегу. По пояс. Шла и смотрела на машины в сугробах. Без злости. Как на сломанные телеги.
— Ничё, — сказал рыжий сержант, проходя мимо Захара. — Ничё, браток. Мы так дойдём. Ногами. А вы нас догоняйте.
Он ушёл в буран.
К обеду ветер стих. Снег лёг. Степь стала белая, плоская, гладкая, как простыня. И по этой простыне, сколько видно, на юг шла армия. Чёрными точками. Цепочками. Пешком.
Машины роты стояли в сугробах.
К речке рота пробилась на пятые сутки. Девятнадцатого.
Речка была маленькая. Узкая. Подо льдом. С крутым северным берегом и пологим южным. Колька не знал, как она называется. Потом узнал. Мышкова. Название было смешное, домашнее, как у кошки. А за ней, в трёх-четырёх верстах, на юге, гремело.
Немцы пришли к речке раньше. Не все. Передовые. Танки. Встали на том берегу. Наши встали на этом. Свежая армия дошла пешком, двести вёрст, и сразу легла на снег, на высокий берег, и окопалась. В мёрзлую землю. Сапёрными лопатками.
Рота возила к ним патроны.
От станции, вернее, от того места, куда уже доходили поезда, вёрст сорок по степи. Туда пустыми, назад гружёными. Двое суток без сна. Колька спал за рулём, на стоянках, по десять минут, и просыпался от того, что Стёпка трогает его за плечо: «Батя. Поехали».
На пятый день к речке Бельский поехал сам.
С ротой. В кабине Хаты, справа от Кравчука. Колька не понял, зачем. Бельский сказал: посмотреть, где разгружать. Колька посмотрел на Бельского и понял, что Бельский врёт. Бельский хотел посмотреть, как это. Где рота разгружает. Где люди ложатся на снег. Он месяц сидел в штабах, выбивал горючее, выбивал резину, выбивал фанеру. Устал он от этого больше, чем от бомбёжек.
Разгружали в балке у речки. В полуверсте от берега. Ближе было нельзя: открыто, немец бьёт по всему, что движется.
Пехотный капитан встретил их в балке. Без шапки, голова перевязана, бинт поверх бинта.
— Патроны, — сказал он. — Слава богу. Слава богу, патроны. — Он посмотрел на машины. — А гранаты?
— Есть.
— Слава богу. — Капитан повернулся, показал рукой на запад. Вдоль речки. — Там у меня взвод. На отшибе. В балочке у самой воды. Их вчера отрезали. Немец с танками прошёл между нами и ими, по льду, и встал. Взвод держится. Патронов нет. Утром стреляли. Сейчас не стреляют. Или кончились. Или…
Он не договорил.
— Сколько до них? — спросил Колька.
— Версты две. По берегу. Но по берегу нельзя, там его танки. Видят всё. Можно балками, в обход. Вёрст пять. Но балки замело. По пояс. Машина не пройдёт. Мои ходили ночью, двое. Не вернулись.
Колька посмотрел на запад. Степь. Белая. Балки, засыпанные снегом, угадывались по теням.
Машина не пройдёт.
Он обернулся.
Сзади, в конце колонны, за кухней, стоял Учёт.
Учёт не пошёл.
Колька навьючил на него четыре ящика патронов и два ящика гранат. Кравчуковы вьюки. Учёт стоял, пока вьючили, жевал, смотрел вдаль. Колька взял верёвку и потянул.
Учёт не пошёл.
Колька потянул сильнее. Учёт повернул голову. Посмотрел на Кольку сверху. Пожевал.
— Не пойдёт, — сказал Лукич. — Он без Степана не ходит.
— Степан не пойдёт.
— Тогда и он не пойдёт.
Стёпка стоял у Захара. Смотрел на Кольку. Не просил. Просто смотрел.
Колька посмотрел на него. На ключ в кулаке. На ватник поверх Лукичовой гимнастёрки. На уши, которые торчали из-под ушанки. Пятнадцать лет. Сапоги, набитые газетой.
— Нет, — сказал Колька.
— Батя, — сказал Стёпка. — Он без меня не пойдёт.
— Знаю.
— А там патронов нет.
— Знаю.
Стёпка молчал. Ждал.
Бельский подошёл. Встал рядом. Посмотрел на Стёпку. На верблюда. На Кольку.
— Бирюков, — сказал он тихо. — Он не пойдёт без мальчика. Мальчик не пойдёт без вас. Вы пойдёте?
— Пойду.
— С мальчиком?
Колька не ответил.
Бельский потёр бровь. Посмотрел на запад. На балки.
— Я не приказываю, — сказал он. — И не запрещаю. Я тут ничего не… — Он остановился. Не договорил. Сам услышал, что сейчас скажет, и не сказал. — Решайте сами, Бирюков. Это ваш человек.
Колька посмотрел на Стёпку.
— Держишься за меня, — сказал он. — Всё время. Где я, там ты. Лягу — ложишься. Встану — встаёшь. Скажу назад — идёшь назад. С ним или без него.
— Без него не пойду.
— Скажу назад — идёшь назад.
Стёпка смотрел на него. Потом кивнул.
— Иду назад, — сказал он.
Равиль подошёл с винтовкой.
— Я с вами, — сказал он.
— Мотовзвод.
— Мотовзвод в снегу стоит, Батя. Мотоцикл по такому снегу не король. Мотоцикл по такому снегу дурак. — Равиль повесил винтовку на плечо. — Я пешком тоже умею.