Литмир - Электронная Библиотека

Он постоял над перевёрнутой лодкой. Положил ладонь на просмолённое днище. Подержал. Как Лукич держал руку на капоте. Как Колька на брусе.

— Всё, — сказал Ерофей. — До льда.

И пошёл в лес. Не прощаясь. Колька видел, как его картуз пропадает между дубами.

Раненых с того берега привозили теперь редко. Катерам было не до раненых. Но привозили.

Стёпка ходил к причалу, когда привозили. Колька видел. Стоял у сходней. Смотрел на каждого, кого несли. На каждого, кто шёл сам.

И спрашивал.

— Гончарова не знаете? Сборочный цех. С Тракторного.

Ему отвечали: нет. Ему не отвечали. Ему говорили: пацан, уйди. Он не уходил. Он спрашивал следующего.

На седьмой день один ответил.

Пожилой. Без шапки. В ватнике, в рабочем ватнике, не в армейском. С перевязанной рукой. Он шёл сам, медленно, и остановился, когда Стёпка спросил.

— Гончаров? — Он посмотрел на Стёпку. — Сборочный?

— Сборочный. Николай Петрович.

Рабочий подумал.

— Был Гончаров, — сказал он. — В ополчении, в рабочем батальоне. С нами. В октябре. Высокий такой. Как ты. Уши…

Он посмотрел на Стёпкины уши.

— Как у меня, — сказал Стёпка. Голос не дрогнул.

— Был, — сказал рабочий. — В октябре. На заводе, когда немец пошёл. Потом нас разбросало. Кто в цеху остался. Кто к Волге. Я к Волге. А он… — Рабочий покачал головой. — Не знаю, сынок. Не видел я его после. Не знаю.

Стёпка стоял.

— Спасибо, — сказал он.

Рабочий посмотрел на него ещё раз. Хотел что-то сказать. Не сказал. Пошёл к санитарам.

Стёпка вернулся к Захару. Сел на подножку. Достал ключ. Держал.

— Был, — сказал он Кольке. — В октябре был. Значит, после мамки был. Значит, живой был.

— Был, — сказал Колька.

— А потом не знает.

— Не знает.

Стёпка сидел. Смотрел на реку. На шугу. На тот берег.

— Это лучше, чем ничего, — сказал он. — Был.

Колька подумал про Валю. Санитарка у Волги. «Была. Ругалась. Флажок, говорит, где мой». Была. Потом не знают.

— Лучше, — сказал он.

Сидоренко горел в третий раз на десятый день.

Немцы с того берега били по причалам вслепую, по старым целям, по памяти. Снаряд упал в кузов его ЗИСа, в пустой, на стоянке в лесу, у самой кромки. ЗИС загорелся. Сидоренко спал в кабине.

Он выскочил. Через дверцу. Горящий ватник на плечах. Покатился по снегу. Встал. Отряхнулся.

Сел на пенёк и смотрел, как горит.

— Третий, — сказал он, когда Колька подбежал. — Третий, Батя.

— Живой?

— Живой, — сказал Сидоренко. — А машины опять нет.

Лукич стоял рядом. Смотрел на горящий ЗИС. На Сидоренко. Ушанку не снимал.

— Ты, Сидоренко, — сказал Лукич, — у меня единственный человек, который всегда на учёте. А машины под тобой не держатся.

— Не держатся, — согласился Сидоренко.

— Тебя бы верблюдом поставить, — сказал Лукич. — На Учёта. Он не горит.

— Он плюётся.

— Это ничего, — сказал Лукич. — Это лучше, чем горит.

В тот же день под лёд ушёл Фриц шестой. Предпоследний немец роты. Шофёр поехал напрямик через протоку, по молодому льду, чтобы срезать пять вёрст. Лёд был три дня от роду. Колька запретил. Шофёр не послушал, потому что был старше Кольки на пятнадцать лет и звание у него было такое же. Лёд выдержал полпротоки. Потом Фриц ушёл под воду кабиной вперёд, медленно, как в люк. Шофёра вытащили верёвкой, синего, без сапог.

Из немцев в роте остался один. Петькин.

Петька ходил вокруг него вечером и трогал крылья.

— Последний, — сказал он Кольке.

— Последний.

— Я его беречь буду, — сказал Петька. — Тормозить заранее.

Колонны пошли на север в ту же ночь.

Колька увидел их, когда возвращался с последнего живого причала. Пустой. По лесной дороге вдоль старого русла.

Дорога была занята.

По ней шли машины. Без фар. Медленно. Одна за другой. Он съехал на обочину, встал, пропустил. Машины шли. Он стоял. Машины шли.

Студебеккеров не было. Были ЗИСы, полуторки, ЗИС-5В с деревянными кабинами. Были тягачи с пушками. Длинные стволы под брезентом. Были машины с чем-то высоким, угловатым, накрытым брезентом, с торчащими рельсами. Колька знал, что под брезентом. Видел в кино. В той жизни. Здесь их называли ласково, по-девичьи, как песню.

Шли танки. По обочине, по снегу. Тяжёлые. Тридцатьчетвёрки. Белые. Выкрашенные известью, наскоро, полосами. Шли мягко, без грохота, на малом газу.

Шла пехота. Пешком. В белых маскхалатах. С лыжами на плечах. Молча.

Все на север.

Колька стоял на обочине час. Два. Колонна не кончалась. Он перестал считать машины на трёхсотой. Перестал считать танки на сотне.

Стёпка сидел рядом в кабине. Тоже смотрел.

— Это куда? — спросил он шёпотом.

— На север.

— Зачем?

Колька не ответил.

Он знал. Не что. Не когда. Не как. Знал, как знают про брод, когда дорога пахнет водой. Знал то, что знает любой. Паулюса возьмём. Как — не знал. А теперь видел. Видел, как. Вот так. Ночью, без фар, на север, тысячами, молча.

Утром Бельский вернулся из штаба.

— Нас снимают, — сказал он. — С переправ. Всех. Идём на север. Завтра. Горючее дадут сегодня. Сколько надо. — Он помолчал. — Сколько надо, Бирюков. Первый раз за месяц.

Лукич стоял рядом. Колька посмотрел на него.

— Скоро, — сказал Колька.

Лукич посмотрел на Кольку. Потом на север. Туда, куда шли колонны.

Не спросил.

Кивнул. Надел ушанку. Пошёл к кухне. На ходу сказал, не оборачиваясь:

— Учёта с собой берём. Пешком дойдёт. Он у меня теперь на довольствии.

Бочки с бензином привезли в обед. Полные. Лукич ходил между ними, стучал по каждой, слушал, как гудит. Улыбался.

Шофёры заправляли машины. Одиннадцать. Захар. Хата. Петькин Фриц. Остальные. Заливали до горловины. Впервые за месяц.

Колька стоял у Захара. Залил бак. Закрыл пробку.

Посмотрел на дверцу.

Серая. Пятнистая. С крестом, который проступал сквозь зелень всё сильнее. Без надписи.

— Не напишете? — спросил Стёпка. Он стоял рядом с ведром. Прохоровским.

— Нет.

— А если не найдёте её?

Колька посмотрел на него.

— Найду, — сказал он.

— Вы ж не знаете.

— Не знаю, — согласился Колька. — Но найду.

Стёпка подумал.

— Это как с папкой, — сказал он. — Не знаю, а найду.

— Как с папкой.

Стёпка кивнул. Понёс ведро к кухне.

Назавтра вечером рота ушла на север. Одиннадцать машин. Кухня. Мотоциклы. Учёт за кухней, на верёвке, мягко, широко ставя ноги.

Волга за спиной скрежетала льдом.

Колька смотрел в зеркало. На реку. На тот берег. На дым над городом, который стоял над ним третий месяц.

Потом лес закрыл реку.

Он перестал смотреть в зеркало и стал смотреть вперёд.

Приказ про медальоны догнал роту восемнадцатого. Вечером, в балке у Дона, вёрстах в двухстах от Волги, где рота стояла с утра, накрыв машины брезентом и снегом.

Бельский прочитал. У машин, перед строем. Строя было мало. Колька посчитал, пока Бельский читал. Машин в роте теперь одиннадцать. Людей сорок. Было двадцать машин и шестьдесят человек в апреле.

Медальоны отменяются. Вместо них красноармейские книжки, у кого нет — выдать.

Бельский дочитал. Сложил бумагу. Постоял. Посмотрел на роту.

— Сдавать? — спросил кто-то.

— Сказано: отменить, — сказал Бельский. — Про сдавать не сказано.

Разошлись.

Колька сел у Захара. Полез в карман галифе. В маленький, в пистончик.

Медальон был там. Чёрный, эбонитовый. Его. Колькин. С прошлого лета. С первого дня, когда он очнулся в этом теле и полез по карманам, ища, кто он такой. Он нашёл удостоверение. Нашёл путевой лист. Медальон тоже нашёл. И не открыл.

Не открывал ни разу. Год и четыре месяца.

Он заполнял чужие. Мухину. Лёшке. Генке. Ваське. Отвинчивал крышки, доставал листки, писал. А свой не открывал. Сначала не до того. Потом боялся. Не накликать. Как Васька. Потом просто не открывал.

Колька отвинтил крышку.

44
{"b":"981617","o":1}