«Договорились. Когда?» — напечатал я, промахиваясь мимо букв.
«Завтра все приедет. Мы уже погрузились».
«Отлично», — отстучал я и закрыл крышку.
Спина после ящиков гудела от поясницы до лопаток, однако просто так лечь лежнем мне сейчас не хотелось.
И вообще… куда опять делся Миша?
* * *
Вечером того же дня Януш Кавинский пересчитывал коробки на аптечном складе. Делал он это каждый вечер, с тех пор как экспедиция встала у границы, и ни разу не пропустил, даже в ночь пожара. Бинты лежали на верхней полке по двенадцать упаковок в ряд, физраствор стоял на нижней, ампулы в коробках по пятьдесят, и все это Януш трогал пальцем, шевеля губами, а цифру записывал в тетрадь с клеенчатой обложкой. Почерк у него был мелкий, ровный, и девятнадцать лет в столичной лаборатории научили его, что расхождение в одну ампулу рано или поздно найдет кто-нибудь другой. Сам он расхождений не допускал. Пустышки, которые он подкладывал в коробки с лекарством для эльфов, сходились у него с накладными штука в штуку.
Телефон завибрировал в коробке со списанными термометрами, в третьей снизу у дальней стены. Списанное на складе не пересчитывал никто, кроме Януша, и коробку эту, кроме него, никто не открывал. Януш дописал строку, закрыл тетрадь, положил на нее карандаш параллельно корешку и только тогда пошел к стене.
Сообщение было короткое, как все, что приходило от людей Антона Валерьевича. «Сыворотки быть не должно. После уходите. Проводник будет ждать у северо-восточных оврагов». Ниже стояло число, назначенная ночь, и Януш запомнил его с первого раза, но перечитал все трижды, водя по экрану ногтем. В животе у него стало пусто и холодно, будто он проглотил сосульку.
Выходило, что после девятнадцати лет в одной лаборатории и полугода уговоров со жрецом его уводили через овраги с проводником, как беглого карманника, и от этой мысли у Януша дернулась щека. Он снял заднюю крышку, вынул аккумулятор и карточку, разломил карточку ногтями пополам, а сам телефон согнул о колено, пока внутри не хрустнуло.
Дыра в заборе за складом была на прежнем месте, через нее он уходил и в ту ночь. Шагах в двадцати за ней начинался неглубокий овраг, заросший кустами, и Януш бросал обломки по одному, в разные стороны, слушая, как они шуршат по насту и проваливаются. Мороз щипал ему уши, и он поймал себя на том, что прислушивается к лагерю за спиной, к генератору и к голосам у кухни.
Боялся он с утра, с той минуты, когда увидел, как егерь идет его ночной дорогой вдоль палаток персонала и трогает снег. Януш весь день твердил себе, что егерь ничего не нашел, ветка сделала свое дело, и ботинки он оттер. Но егерь потом вернулся с травой, которую Януш своими руками вытряхнул в яму, и трава эта оказалась живой.
А за ужином невесть откуда появилась новость, что Золотов вызвал канцелярских ищеек и что следователи будут утром. К чаю об этом знала половина лагеря. Золотова Януш презирал давно, за суету и за руки, которые у главврача вечно были липкие, но сегодня тот впервые его напугал.
На склад он вернулся тем же путем и первым делом присел у нижней полки со списанными одеялами. Плащ лежал там, свернутый в четыре раза и обмотанный ветошью, а мешок Лариэль покоился на дне его вещмешка, под бельем. Сжечь бы и то и другое, но гарь от шерсти и холстины в лагере учуют сразу, табачным дымом ее не забить, и Януш решил потерпеть до оврагов.
Потом он отряхнул колени, взял с полки ящик с физраствором, который еще днем обещал медпункту, и вышел.
Лаборатория светилась последней в ряду. Полог у входа отогнули на ладонь, чтобы выпустить пар от горелки, и в щель виднелся стол, на котором на теплом коврике лежала спасенная трава, а рядом, впритык к столу, кто-то поставил раскладушку и бросил на нее одеяло. Лариэль решила ночевать при траве. Охранник у входа, молодой солдат с обмороженным носом, притоптывал валенками и думал о кухне, так что на лаборанта с ящиком едва глянул.
Януш на ходу чуть наклонил голову.
— Добрый вечер, — сказал он мягко, с легким акцентом, который так и не вытравили девятнадцать лет столицы. — Не замерзнете тут?
Лариэль подняла голову от микроскопа и улыбнулась ему. Из всего лагеря здоровались с ней по вечерам человека три, и этот лаборант с аккуратным пробором был среди них самым вежливым. Днем он подхватил у егеря мешок с травой и спросил, нашли ли, значит, звездницу, и в голосе его ей тогда послышалось участие.
— Не замерзну, спасибо. Мне много не надо, лишь бы траве было тепло.
Януш кивнул еще раз и прошел мимо. У медпункта он отдал ящик, расписался в журнале и пошел к себе.
Койка в палатке была узкая. Януш лег одетым, поверх одеяла, а ботинки поставил у койки носками к выходу, шнурки распустил и заправил внутрь. Над головой гудел брезент, где-то у кухни лаяла приблудная собака, и сон не шел. Полукровка улыбалась ему, и от этой улыбки у Януша до сих пор сводило скулы. Таких, как она, при ячейке называли материалом для санации, и Януш с этим словом был согласен целиком.
Сыворотки пока не было, это он знал точно, Лариэль только начала разбирать траву. Была трава на теплом коврике и была полукровка, которая одна во всем лагере знала, как эту траву варить. Траву можно вытряхнуть еще раз, рассуждал Януш, загибая под одеялом пальцы, но звездница растет в лесу, и егерь найдет другую. А не станет Лариэль, и трава станет бесполезной, сколько бы ее ни нашли. Мысль выходила мерзкая, но дельная. Януш лежал с ней, глядя в темноту, пока у него не заныло в затылке.
Тогда он принялся считать овец, словно ребенок.
Раз овечка. Два овечка. Три овечка.
И так, пока не заснул.
Глава 20
Миша не объявился ни к полуночи, ни к часу. Обычно стоило у него в брюхе заурчать, как он сам приходил скрестись в дверь, а тут я дважды выходил на крыльцо, и оба раза меня встречали только мороз да скрип елок за периметром.
Последний раз я видел его у бункера тем утром, когда он жаловался, что ночует на голом полу, и с тех пор в беготне за вором и деньгами я про него, признаться, начисто забыл. Совесть заворочалась во мне не сразу, зато основательно, и спать я так и не лег.
Сперва я обошел периметр вдоль турелей и заглянул в верховую берлогу, которую когда-то сам ему ставил. Там нашлась одна промерзлая подстилка, от которой несло псиной и старой рыбой. Иней на подстилке лежал нетронутый, и выходило, что хозяин не заглядывал сюда уже несколько ночей.
— Миша! — заорал я в ельник, сложив ладони рупором. — Миша, ети тебя разъети!
Ельник промолчал. С ближней сосны мне на шапку посыпался снег, и на ветке завозилась разбуженная синица, распушившись от холода вдвое.
— Медведя не видала? — спросил я у нее.
Синица разом подобралась, перестала топорщиться и уставилась на меня бусинками-глазами, вытянув шейку.
— Не видала, старший, — пискнула она виновато. — Ночью мы спим, холодно. А сала нет?
Сала у меня с собой не было.
Белка из дупла в старой осине выскочила на ветку, едва я подошел, и замерла вниз головой, прижав уши. Про медведя выслушала, дергая хвостом, и повинилась, что ночью из дупла носа не кажет. «Друг зверей» исправно переводил мне каждое слово, и отвечали звери охотно, со всем почтением, да только медведя этой ночью в лесу никто не видел.
Я постоял, растирая озябшие уши, и тут только вспомнил про «Приручение». Навык этот я взял совсем недавно, привыкнуть к нему не успел, и связь душ с Мишей ни разу еще не пускал в дело, да и как это делается, толком не знал. Закрыл я глаза на авось и попробовал думать о Мише, словно пытался его в темноте найти на ощупь.
И тогда во тьме под веками проступила нить. Она уходила от моей груди куда-то за ельник и была натянута, как леска. Я потянулся по ней, сам не понимая, чем именно тянусь, и с того конца отозвалось что-то сонное, донельзя довольное собой. От неожиданности я открыл глаза, и нить пропала, а стоило зажмуриться снова, как она опять была на месте и чуть подрагивала.