Чжан не сразу заметила, что к ней подошёл Янь Цзюньфэн. Общее предательство сковывает цепями, которые куда крепче любовных. Отравление Сюаня Шангуаня спаяло их. Их связывал не страх и не любовь, а то, что они стояли рядом, глядя, как чужая жизнь уходит по капле, и не отвели взгляда. Это был их вечный союз — молчаливый и необратимый.
Чжан оторвалась от созерцания надписей, подняла глаза лишь тогда, когда он остановился в полушаге от неё. Её взгляд скользнул по знакомому профилю. Лицо его было странно бледным, но взгляд — как у человека, который решил, что терять больше нечего. Он подошёл к ней справа, потому что его место как декана было при директоре, — и вдруг остановился. Он стоял у доски, расположенной в третьем ряду снизу, в самом центре, туда, где свет из верхнего окна ложился прямо на стену. И, глядя на эту доску, он почему-то стал оседать на пол.
Директор нахмурился, императрица повернулась к нему.
— Господин Янь?
Янь Цзюньфэн не ответил. Он смотрел на доску — и все вдруг заметили, что на доске по гладко выструганной поверхности медленно проступали иероглифы. Они не были вырезаны и залиты киноварью — они появлялись, как пот, как смола на дереве, и наливались цветом. Не киноварным, не красно-коричневым — красным, влажным, как кровь, которая ещё не застыла.
Читалось ясно, сверху вниз, в четыре столбца:
«Янь Цзюньфэн предал Сюань Шангуаня.
Чжан Ляньцин отравила Сюань Шангуаня.
Заслуга украдена, имя сокрыто, тело зарыто.
Кому же придётся держать ответ?»
В зале стало тихо так, что можно было расслышать, как где-то вдалеке, на плацу, кто-то из учеников переступает с ноги на ногу. Директор поднял руку и провёл пальцем по буквам. Палец стал красным.
Он обернулся к императрице.
— Странно, что это? — сказал он, и голос у него был ровный. — Написано кровью, ещё свежей.
Чжан Ляньцин сделала шаг назад — незаметный, короткий, но его увидели все, кто шёл за ней.
— Что это значит? — спросила императрица.
Янь Цзюньфэн не ответил. Он сидел на полу и смотрел не на иероглифы. Он смотрел на имя, стоявшее в самом низу первого столбца — то самое, которым заканчивались две строки из четырёх.
Потом посмотрел на имя ещё раз — и впервые за всё это время в его лице что-то дрогнуло. Он сидел на полу — тяжело, как человек, который тридцать лет носил тяготу и сегодня впервые почувствовал, какая она на самом деле тяжёлая.
…Когда через четверть часа императрица Ван возвращалась с верхнего яруса, она жестом отпустила свиту и спросила директора, мог ли декан Янь Цзюньфэн убить невиновного, оклеветать и приписать себе его заслуги?
— Они это сделали, государыня, — сказал директор. — Ведь, если не ошибаюсь, его рекомендовала на место декана Чжан Ляньцин?
— Она, — сказала императрица. — Но ты веришь этим кровавым надписям на стенах?
— Когда люди молчат, говорить начинают камни, стены, напрасно пролитая кровь… Но я верю вовсе не из-за надписей. — Он велел дежурному вызвать Бо Миня. Это был старик-привратник. Тот, у которого на груди висел ключ от всех помещений академии. Он стоял в дверях в накидке поверх рубахи, и смотрел на директора.
— Ты помнишь ту доску в зале Славы?
— Помню, — сказал старик. — Её меняли при мне. В двадцать пятом году, весной. Тогда ещё старый директор был, покойник Цуй. Приехал человек из столицы, привёз бумагу. Одну доску сняли, две новые поставили. Сказали — «попорчена доска». Я держал лампу. Я видел, как столяр шлифовал. — Он помолчал. — Он был из тех мест, где воевал Сюань Шангуань. Он узнал имя и сказал: «Это не доска попорчена. Это человека попортили…»
Императрица нахмурилась.
— Почему ты молчал столько лет?
— Потому что, — сказал старик просто, — у нас не верят словам столяров и сторожей. Ну а память… память всё равно остаётся. В камнях, в дереве, под соскобленными надписями…
У дверей Зала Славы поставили охрану. Двое, по чину, с короткими копьями, в тулупах поверх формы, потому что в зале не топили — берегли лак и доски. Они встали по обе стороны дверей и всю первую половину ночи не двигались. Внутри горела лампа, поставленная у стены, на которой была надпись.
К полуночи пришёл Янь. Один, в простом ватном халате, с ведром в правой руке и с тряпкой на плече. Он вошёл и поставил ведро у скамьи. Не замечая сторожей, а, может, не обращая на них внимания, сначала намочил тряпку, провёл по буквам — сверху вниз, по первому столбцу, по второму. Тряпка стала красной. Буквы — чуть светлее. Янь выжал тряпку в ведро, вода стала розовой, и он провёл снова. К третьему разу буквы не стали светлее. К пятому они потемнели снова.
Янь остановился. Опустил руку с тряпкой. Постоял. Потом пошёл в угол, где стоял ящик с инструментом для столяра — академия держала его тут же, потому что доски время от времени требовали починки, — и вернулся с циклей. Он снял с доски верхний слой лака — тот, что наводили осенью. Под лаком дерево было чистым и светлым. Он снял ещё слой — тонкий, стружкой. Появилась старая поверхность.
На старой поверхности ничего не было.
Он снял ещё. И тогда под его рукой, в самом низу доски, там, где обычно вырезают имя, появились следы. Не иероглифы — следы от них. Углубления. Кто-то когда-то вырезал здесь имя, а потом соскоблил его и зашлифовал, и доска была заполирована заново и заново покрыта лаком, и поверх лака лежала вторая жизнь: имена, написанные позже. Читалось плохо. Но читалось. Янь наклонил лампу.
«Сюань Шангуань. Герой Санчжоусского похода»
Портрет его самого на стене в тяжёлых доспехах вдруг начал искажаться и перекашиваться, лицо искривилось и втянулось под боевой шлем, а вместо него проступило другое: в шрамах, в морщинах в уголках глаз, с гордо горящим взглядом. Лицо Сюаня Шангуаня. Он смотрел с портрета молча, даже без особого осуждения, с немым упрёком и нескрываемым презрением.
Янь стоял перед портретом так долго, что лампа начала коптить. Он стоял в холодном зале, на скамье лежала мокрая тряпка, из ведра шёл пар, а по стене, снизу-вверх, снова и снова, ровно, как дыхание, наливались четыре мерзких строки.
ЭПИЛОГ
Императрица Ван приняла Чжан Ляньцин в тот же вечер, в комнате, которую ей отвели. Она сидела не за столом, а в кресле, у окна, и не велела зажигать большой свет — только одну свечу. Это была не случайность. Императрица Ван умела разговаривать так, чтобы человек напротив не видел её лица, но видел своё.
Чжан Ляньцин вошла, поклонилась по чину — глубоко, до пояса, — и осталась стоять, потому что ей не предложили сесть.
— Госпожа Чжан, — сказала императрица. — Вы приехали сюда по своей воле. Это мне доложили ещё в столице. Все остальные были назначены. Вы — попросили включить вас в список. Зачем?
Чжан Ляньцин выдержала паузу ровно такую, какая была нужна, — ни длиннее, ни короче.
— Потому что здесь умирали дети рода Янь, — сказала она. — Я знала Сюань Шангуаня. Я была там, когда он умер. Я хотела посмотреть своими глазами, что происходит.
— Посмотрели?
— Посмотрела.
Императрица чуть повернула голову — так, что свет свечи лёг ей на щёку.
— И что увидели?
— То же, что и вы, государыня, — сказала Чжан Ляньцин. — Доску. Кровь. Имена. Моё имя.
— Среди тех, кто обвиняет, — сказала императрица, — всегда есть тот, кто знает, кого обвинять. Тот, кто писал, знал имена. Он не написал имя директора. Он не написал никого из нынешних деканов, кроме двоих — вас и декана Яня.
Она помолчала.
— Это человек, у которого есть память. Это не мальчик, не ученик и не мститель горячей крови. Это кто-то, кто помнит двадцать пятый год. Шестнадцать лет назад…
Свеча потрескивала. Императрица Ван встала. Она подошла к ней вплотную — так близко, что Чжан Ляньцин пришлось смотреть вверх, потому что императрица была выше её.
— Госпожа Чжан, — сказала она. — Суда не будет. Но вам лучше исчезнуть навсегда.