Янь Цзюньфэн уже успевший написать приказ о временном переводе обоих в отряд полевых испытаний, всерьёз разозлился. Но против директора попереть не мог: Чжао Вэньчжэну покровительствовала сама вдовствующая императрица. Янь Цзюньфэн отменил приказ, но заноза осталась. Он вызвал к себе старшего наставника и распорядился, чтобы новичков в отряд полевых испытаний записали в конце списка — на случай, если директор передумает. Формально это выглядело как забота, на деле — отсрочка.
Однако вскоре директор объявил, что лично проведёт первое испытание для новых учеников.
Янь Цзюньфэн стиснул зубы, но смирился, хотя внутри всё кипело.
Между тем, в наступление осторожно пошли и девицы. Чжао Хуэй нашла его в оружейной мастерской — пришла за справкой о накладных, сказала, что потеряла черновик. Стояла, перебирая бумаги не с той стороны, и щёки у неё горели. Она спросила о чём-то незначительном. Он ответил. Она кивнула, будто это было важно, и ушла. Через два дня он нашёл под дверью записку. На шёлке, ровным почерком: «Пишешь ли ты стихи?»
Он не ответил. Через три дня получил вторую: «Молчание тоже ответ». Через пять — третью, в восемь иероглифов, длинную как вздох: «Прошлой ночью мне снилось, что я не помню твоего лица, и я проснулась в слезах». Сюань сжёг все три в жаровне.
Наблюдая за пеплом, он подумал: хорошо, что не ответил.
Утром Чжао Хуэй нашла его в оружейной мастерской. Она вошла без стука — в мастерскую вообще входили без стука, там было общее место, там было шумно, там можно было спрятаться. Она подошла к столу, где он разбирал наконечники, и сказала:
— Ты не ответил.
— Не ответил, — сказал он, не поднимая головы.
— Я написала три раза.
— Я читал три раза.
Она стояла. Лицо у неё было уже не бледное, а серое, как холст под грунтом. И в этом лице не было ни злости, ни слёз, ни упрёка. Было только то, что бывает у человека, который всю жизнь думал, что мир устроен понятно, и вдруг увидел, что ничего не понимает.
— Тогда почему? — спросила она.
— Потому что ответить значило обмануть.
— А молчать — не обман?
Он поднял голову. Она увидела его лицо — то самое, слишком красивое, слишком спокойное. И в этом лице не было ничего. Ни тепла, ни холода. Ровно ничего. Как в чистой воде, в которой нечего отражать.
Чжао Хуэй отвернулась и вышла.
Через неделю она стала писать иные стихи — длинные, неровные, каких раньше не писала. Она уже понимала, что произошло с ней то, чего она не умела назвать, и что это не пройдёт.
Её никто не отверг. Её никто не обидел. Просто в мире её не стало. Такого с ней не случалось никогда.
Го Сюэ Лин столкнулась с ним на стрельбище. Она пришла после отбоя, когда плац опустел, и стреляла впотьмах — по свече, воткнутой в бочку. Три стрелы из пяти. Она злилась, что три. Заметив его, смотрела на него долго, оценивающе — и вдруг улыбнулась, коротко, без всякой женской игры.
— Возьми лук.
Он взял. У него были руки человека, который держал оружие всю жизнь. Тетива легла непривычно. И всё же он выпустил пять из пяти.
— Ты не мальчик из южной ветви Бай, — сказала она наконец, — южная ветвь Бай — торговцы, они держат веер, а не лук. У них ладони мягкие.
— Торговые обозы сопровождают лучники и мечники, — лениво растолковал он девице.
Она отвернулась и пошла собирать стрелы.
В комнату Сюй Мэй зашла подруга. Мэй подняла голову.
— Я считаю, — Цзиньлань улыбнулась ямочкой, но глаза остались холодными. — Это не любовь, Мэй. Это как пахнет весной: ещё ничего не распустилось, а воздух уже другой.
В дверь постучали — три коротких удара.
Вошла Янь Юймин — бледная, с чашкой воды в руках, которую она зачем-то принесла и не знала, куда поставить. Юймин стояла посреди комнаты с чашкой, и лицо у неё было такое, будто она сама не понимает, что говорит. Она поставила чашку на стол, повернулась и вышла.
Цзиньлань посмотрела ей вслед. Потом — на Сюй Мэй. Та рассмеялась
— Вот, — сказала она. — Вот это и есть та самая весна.
Вечером, когда Сюань стоял у конюшни, мимо прошла Ли Цзиньлань. Она не пряталась — круглолицая, невысокая, с ямочкой на левой щеке, с косой, переброшенной на грудь, — она выделялась, как выделяется яркая нить из серой пряжи. Сюань кивнул — вежливо, как кивают едва знакомому. И Цзиньлань остановилась. Это было мгновение, меньше вздоха. Она остановилась ровно на полшага и посмотрела — прямо, без улыбки, — и что-то в её лице изменилось, и она прошла. Сюань не обернулся. Он умел не оборачиваться. Но он знал, что она обернулась.
Ли Цзиньлань подошла к нему и на третий день после того, как узнала, что он стал учеником директора. Подошла на плацу, среди людей, нарочно. Так делают, когда хотят, чтобы видели.
— Говорят, ты теперь будешь с директором ходить на разборы, — сказала она. — Наверное, много знать будешь.
Он промолчал.
— Я тоже много знаю, — сказала она и улыбнулась ямочкой. — Знаю, кто из наших отцов стоит за какими долгами. Знаю, у кого сестра замужем за начальником приказа. Знаю, кто посылал письма домой в чужом конверте.
— И зачем тебе всё это?
Он молча ушёл. Ли Цзиньлань стояла посреди плаца и смотрела ему в спину. Она умела читать людей лучше, чем считала нужным показывать. В этом вопросительном ответе не было ни насмешки, ни игры, ни уклончивости. В нём не было вообще ничего, что бывает у мужчины, с которым говорят женщины. Она вдруг подумала, что страшнее всего не то, что он не хочет её. Страшнее всего, что ему всё равно, чего хочет она.
Сестры Янь перестали разговаривать. Это вышло само. Они сидели, как обычно, — за бумагами и с вязанием. За окном шли разговоры, кто-то смеялся, кто-то спорил, кто-то у конюшни поил коня. А они просто молчали. Потом старшая перестала спрашивать младшую, взяла ли та ключ от кладовой, а младшая перестала говорить старшей, что чай уже остыл. Потом каждая стала ложиться раньше — чтобы не сидеть вдвоём в одной комнате и не смотреть в одну сторону.
Они не ссорились. Они не сказали друг другу ни одного дурного слова. Они просто перестали произносить его имя. Потому что имя это было одно на двоих, и каждая боялась, что если произнесёт его вслух, то окажется, что вторая думает о нём то же самое, что и она. А этого нельзя было допустить.
Янь Юймин сидела за бумагами, но не читала их. Она видела его дважды: один раз — на плацу, когда он шёл с директором на разбор, и один раз — у мастерской, где он разбирал наконечники. В оба раза она не поднимала глаз, и оба раза она запомнила всё: как он ставит ногу, как держит спину, как молчит, когда с ним заговаривают. Он молчал не грубо и не презрительно — он молчал так, как молчит стена, когда в неё смотрят.
Не потому, что не хочет отвечать, а потому что ответ не нужен.
Юймин знала толк в молчании. В их доме молчали много. Но то было другое молчание — молчание тех, кто прячет. А у него было молчание тех, кому нечего прятать. Это её пугало и удерживало.
Янь Юйлань вязала. Спицы шли ровно, полоса росла, и в этой полосе не было ни одной ошибки — она не позволяла себе ошибок. Ей было шестнадцать, и она была умнее старшей сестры, и обе это знали. Она видела его трижды. Один раз — у колодца. Один раз — в столовой, где он не взял хлеба, который ему протянули, — не из гордости, а потому что не хотел. И один раз — ночью, у конюшни, где он стоял один и смотрел на небо, будто ждал чего-то, чего не бывает. Она видела однажды, как умирал их слуга, которого вытащили из-под лошади, — он тоже стоял потом так, ровно и без жалоб, будто тело перестало быть чем-то важным.
И ещё она знала, что старшая сестра что-то скрывает. Старшая никогда ничего не скрывала от неё — до этого месяца. А теперь у неё под глазами были тени, и она в третий раз за неделю перебирала бумаги не с той стороны, и когда в дверь стучали, вздрагивала.