Выписка лежит в папке неровно, вверх ногами, и я переворачиваю её, чтобы положить ровно.
На обороте — цифры. Столбиком. Мелкие, аккуратные, с наклоном вправо. Этот почерк я узнаю из тысячи, я двадцать лет читала им записки «буду поздно».
«Коминтерна, 3-комн. Первый взнос — кстовские. Остаток — ипотека на маму. Ремонт Белинского — отложить».
Квартира, в которой он встречал Новый год под ёлкой до потолка. В которой Соня рисовала «бабушку Тому». В которой Жанна фотографировала свой живот для моего мужа.
Её купили на деньги моих мёртвых родителей.
Глава 8
Глава 8
Андрей
Сын спит у меня на руках и держит меня за палец.
Крепко держит. Маленький кулак обхватил мой безымянный вместе с обручальным кольцом и не отпускает.
— Хватка генеральская, — говорю я, и медсестра у двери смеётся.
Андрей Андреевич. Три семьсот. Родился в понедельник, в восемнадцать двенадцать. Жанна хотела назвать Мирославом, я сказал — Андрей. Точка. Детей у меня теперь пятеро, но своё имя я даю впервые.
Палата платная, одноместная, с цветами на подоконнике. Жанна лежит бледная, под глазами синяки, но причёсанная. Она всегда причёсанная, даже сейчас.
— Андрюш, — говорит она тихо. — Теперь-то ты разведёшься?
Я смотрю на сына. Ресницы у него светлые, почти белые, как у Кристины в младенчестве.
— Жанна, давай не сейчас.
— А когда? — Она приподнимается на локте, морщится. — Она всё знает. Кристина со мной не разговаривает. Чего ещё ждать? Разводись и женись. У нас четверо детей, Андрей.
Разводись. Как у них всё просто. У баб вообще всё просто: разведись, женись, переезжай.
Через три недели в Москве кадровая комиссия. Моё назначение уже согласовано на самом верху, осталась формальность. Но эта формальность в личном деле смотрит в графу «семейное положение» и читает там: женат двадцать лет, одна дочь, жена — старшая акушерка, характеристики положительные. Безупречная семья. Надёжный офицер.
Внебрачные дети? Да ради бога. Хоть десяток, если тихо. Но генерал, который в разгар назначения разводится со скандалом, судится за квартиры и пишет жалобы на жену в министерство, — это уже не надёжный офицер. Это «история». А в Москве историй не любят.
Жалобу на Наташу я, признаю, написал на эмоциях. Ничего. Отзову, когда она вернётся домой и успокоится. Рычаг есть рычаг.
— Потерпи до весны, — говорю я Жанне. — Весной всё решу.
Она смотрит на меня долго. И не улыбается. Раньше она всегда улыбалась, когда я говорил «потерпи». Какая-то в ней появилась новая манера — смотреть вот так, будто что-то считает.
— До весны, — повторяет она. — Хорошо, Андрюш.
Я кладу сына в кроватку и выхожу.
В машине звоню матери.
— Андрюша! — Голос у неё довольный, как у девочки, получившей пятёрку. — Я всё сделала. Замок поменяла, вещи её собрала, на площадку выставила. Пусть знает своё место.
Я закрываю глаза.
— Мам. Я тебя просил документы спрятать. Документы. А не выгонять её из дома.
— Так ты же сам сказал, что квартира моя!
— Мне она нужна дома, мама! До декабря — дома, тихая, при муже! — Я замолкаю. Я никогда не кричу. Никогда. — Где она сейчас?
Мать обиженно сопит в трубку.
— У Людки через стенку, в Галиной квартире. Людка её пустила, старая сова. — Пауза. — И Полинке ноутбук нужен, и форма физкультурная. Съезди, раз уж ругаешься.
На Белинского я поднимаюсь пешком, лифт опять не работает. На третьем этаже начинает ныть левая нога. Старое ранение. Так я говорю всем уже двадцать один год, и за двадцать один год сам почти поверил.
Почти.
На четвёртом этаже открывается дверь Галиной квартиры.
Из неё выходит мужчина. Высокий, в распахнутой куртке, хотя на лестнице холодно. Широкие плечи, короткая седая стрижка. В руке пустая папка. А за его спиной, в дверном проёме, стоит Наташа — в своей старой кофте, с распущенными волосами, босиком.
Мужчина разворачивается, чтобы сказать ей что-то на прощание, и видит меня.
И я вижу его руку. Рукав куртки задрался, и на предплечье — белый, стянутый шрам от ожога. Длинный, неровный, до самого запястья.
Я знаю этот шрам.
Я видел, как он появился.
Две тысячи пятый. Гарнизон под Дзержинском, склад ГСМ, три часа ночи. Я — капитан, дежурный по части. Проверку огнетушителей на складе я подписал не глядя, их там не было уже полгода, списали, а новые не пришли. Когда полыхнуло, в складе были двое срочников. Я стоял у ворот и кричал в рацию. А из огня их выволок молодой старший лейтенант медслужбы из госпиталя, прибежавший в одних трусах и в бушлате на голое тело. Сначала одного. Потом вернулся за вторым. Рукав бушлата на нём горел.
А я, когда рухнула крыша, отскочил так неудачно, что подвернул ногу.
Утром я написал рапорт. В рапорте капитан Воронцов, рискуя жизнью, лично организовал эвакуацию личного состава и получил травму при спасении. Лейтенант упоминался одной строкой: «оказал медицинскую помощь».
Лейтенанту потом объяснили: либо эта версия, либо проверка покажет, что на складе не было огнетушителей, и тогда выплаты семьям пострадавших срочников зависнут на годы, а самих ребят сделают виноватыми в нарушении техники безопасности. Лейтенант был идеалист. Он промолчал ради этих ребят.
Мне дали орден Мужества. С него, если честно, всё и началось: командировки в штаб, академия, звёзды одна за другой.
Лейтенанта звали Глеб Марков.
— Воронцов, — говорит он.
Не «товарищ генерал». Не «Андрей Викторович». Воронцов. Как тогда, в госпитальном коридоре, когда он пришёл ко мне с забинтованной рукой и сказал всего одну фразу: «Ты знаешь, что там было».
— Марков, — отвечаю я и заставляю себя улыбнуться. — Надо же. Двадцать лет прошло, а ты всё так же по чужим делам бегаешь.
Наташа в дверях переводит взгляд с него на меня. Не понимает. Пока.
— Это моё дело, — говорит Марков спокойно. — Я заведую отделением, где она работает. И жалобу твою я читал.
— Тогда ты должен понимать, что лезть в семейные дела генерала — плохая идея для врача, который второй день на новом месте.
Он делает шаг ко мне. Всего один. Я выше по званию, у меня за спиной штаб округа, но от этого шага у меня холодеет спина, как тогда, у горящих ворот.
— Слушай меня внимательно, Воронцов, — говорит он тихо, так тихо, что Наташа в дверях, наверное, не слышит. — Двадцать лет назад я промолчал. Ради двух пацанов, которых ты чуть не сжёг своей подписью. Больше я молчать не собираюсь. Отзови жалобу. Ещё раз тронешь её — и я расскажу, как ты получил свой орден. Всем, кому надо. И наверху тоже.
Наверху. Он понятия не имеет, как близко сейчас это «наверху».
— Ты мне угрожаешь? — Я не повышаю голос. — Мне?
— Я тебя предупреждаю. Угрожал у нас всегда ты.
— Глеб Сергеевич!
Наташа выходит на площадку босиком, прямо на холодный кафель, и встаёт между нами. Кладёт ладонь ему на рукав. На шрам.
— Не надо. Пожалуйста, — говорит она ему, не мне. — Я из-за этого человека уже потеряла дом и работу. Не надо ещё и вас.
Он смотрит на неё сверху вниз. Долго. Желваки ходят под скулами. А потом этот упрямый, чёртов идеалист, который двадцать лет назад не испугался огня, послушно отступает назад. Из-за неё.
Из-за моей жены.
— Идите домой, Наталья Николаевна, — говорит он. — Холодно. Вы босиком.
Она кивает и уходит, так и не взглянув на меня. Дверь закрывается.
Марков спускается по лестнице. Проходя мимо, он даже не поворачивает головы. Только на площадке третьего этажа останавливается и говорит, не оборачиваясь:
— Нога-то как, Воронцов? Всё ноет к перемене погоды?
И уходит.
Я стою на лестнице и держусь за перила. Левая нога горит так, будто я опять стою у тех ворот.
Потом открываю новым ключом свою дверь. В квартире пахнет пустотой и немного Наташиными духами, которые не выветрились. Я захожу в комнату Полины, беру со стола ноутбук, из шкафа — форму. Сажусь на её кровать.