Литмир - Электронная Библиотека

В эту секунду лицо Жанны резко искажается в гримасе боли, а выражение ее глаз резко меняется с хищного на умоляющее:

— Наташа, помоги…

— Работаю, — говорю я.

И протягиваю руки Оксане за перчатками.

— Она на приёмном голосовое кому-то наговаривала, еле телефон отобрала, — шипит Оксана, натягивая латекс мне на пальцы. — Николаевна, ты уверена?

И руки перестают дрожать. Весь день они меня предавали, а сейчас, стоит латексу обтянуть пальцы, снова становятся моими. Спокойными.

— Раскрытие полное, головка на тазовом дне, — Глеб говорит ровно, будто диктует рецепт. — Кесарево не успеваем.

— Не успеваем, — соглашаюсь я. — Обвитие.

— Думаете?

— Знаю.

Он бросает на меня короткий взгляд и больше не спорит.

Я встаю у стола. Жанна дышит часто, поверхностно, как загнанная. Светлые волосы прилипли ко лбу. Маникюр цвета пыльной розы впивается в поручень. Я не вижу в ней любовницу. Я вижу роженицу на потугах с плохим сердцебиением плода.

И это единственное, что меня сейчас спасает.

— Жанна, слушайте меня. Только меня. На схватке — вдох, задержали, и тужимся. Долго. Изо всех сил.

— Я не могу… — Голос у неё срывается на скулёж. — Мне больно…

— Можете. Схватка. Давайте!

Она тужится. Монитор тянет свою низкую ноту. Семьдесят пять.

— Ещё!

Где-то на этой потуге с неё слетает всё. Наглая улыбка, «Андрюша», «нашего сыночка», контракт, выбор акушерки по фамилии. Она вдруг хватает меня за запястье — мокрыми, горячими пальцами, — и смотрит на меня так, как смотрят все женщины в этой комнате, когда им по-настоящему страшно.

— Наташа… — хрипит она. — Наташа, пожалуйста… Спаси его. Пожалуйста. Я всё… я что угодно…

Мне хочется выдернуть руку.

Мне хочется сказать: «А ты подумала, что делаешь, когда выбирала меня? Когда отправляла дочь к моей двери? Когда фотографировала свой живот для моего мужа?»

Я ничего не говорю. Я накрываю её пальцы своей ладонью в перчатке и отцепляю их от своего запястья. Аккуратно. Как всегда.

— Тужимся, Жанна. Он сейчас выйдет.

Глеб делает надрез. Головка рождается на следующей потуге — синюшная, и я сразу вижу то, что знала: пуповина. Тугая, дважды вокруг шеи, как удавка. Снять через голову не выходит — слишком коротко.

— Два зажима, — говорю я.

Глеб подаёт их раньше, чем я договариваю. Два щелчка, ножницы. Я слышу собственный голос, чужой и ровный: «Последняя потуга, Жанна, всё, последняя», — и мальчик выскальзывает мне в руки.

Он тёплый, скользкий. И тихий.

Секунда.

Две.

Неонатолог уже рядом, растирает крошечную спину. В родзале так тихо, что слышно, как тикают настенные часы, которые вечно отстают на три минуты.

Три.

— Ну давай, — шепчу я. — Ну давай же, маленький.

И он кричит.

Сердито, хрипло, надрываясь — самый прекрасный звук на свете, который я слышала тысячи раз и который каждый раз бьёт меня под рёбра.

Оксана выдыхает так громко, что неонатолог смеётся. Жанна рыдает в голос.

Я кладу мальчика ей на грудь.

У него на крошечном подбородке, чуть левее середины, — ямочка.

Эту ямочку я двадцать лет видела каждое утро в зеркале ванной.

Я стою и смотрю, как чужая женщина прижимает к себе сына моего мужа. Сына, которого он «всегда хотел». Сына, которого у меня не случилось, — и который только что родился в моих руках. Моими руками. Из-за моих рук он дышит.

— Семь-восемь по Апгар, — говорит неонатолог. — Молодцы.

Молодцы.

Я отхожу от стола, снимаю перчатки, мою руки. Под струёй воды меня накрывает таким холодом, что зуб на зуб не попадает, хотя в родзале двадцать шесть градусов. Глеб встаёт у соседней раковины.

— Глеб Сергеевич, — говорю я тихо, чтобы не услышала Жанна. — Роженица Соловьёва — вторая семья моего мужа. Её старшей дочери восемнадцать. Мы женаты двадцать. Прошу передать её другой акушерке.

Он выключает воду. Секунду молчит.

Никакого «как же так». Никакого «мне очень жаль». Никакой жалости, от которой хочется выть.

— Рудь, принимайте Соловьёву, — говорит он громко. — Воронцова, вы свободны до конца смены. Это не просьба.

И уже совсем тихо, мне одной, пока Оксана не подошла:

— Вы сегодня всё сделали правильно.

Пальцы у меня почему-то не разгибаются. Я пытаюсь снять с головы шапочку и не могу — рука свела, как у роженицы после долгих потуг. Оксана берёт мою ладонь и разжимает пальцы по одному. Большой. Указательный. Средний. Молча, со слезами в глазах и без леденца за щекой.

— Николаевна, — шепчет она. — Мать моя женщина… Как ты…

— Не надо, Оксан. Потом.

Я толкаю дверь локтем.

Коридор. Белый свет ламп. Запах хлорки.

Андрей сидит у окна. Увидев меня, он поднимается с букетом белых хризантем и делает шаг навстречу, и я вижу по его лицу: он ждёт. Слёз. Истерики. Может, пощёчины при людях — тогда ведь можно будет сказать «я же говорил, она неадекватная». Он готов ко всему.

Кроме того, что будет.

Я останавливаюсь в двух шагах от него и говорю:

— Мальчик. Три семьсот, пятьдесят два сантиметра. Мама и ребёнок живы. Роды были тяжёлые, было тугое обвитие. Сейчас всё хорошо.

Большой палец замирает на кольце.

— Наташ…

— А ты мне с этой минуты никто, — говорю я. Спокойно. Даже голос не повышаю. — Совсем никто, Андрей.

Тамара Павловна сидит на банкетке, на коленях контейнер с пирогом. Я подхожу и молча кладу ладонь на его крышку. Свекровь вздрагивает.

— Отнесите ей, — говорю я. — Ей сейчас нужно много сил. И прощайте.

Впервые за двадцать лет Тамара Павловна опускает глаза первой.

Я иду по коридору и не оборачиваюсь. Только у поворота на лестницу что-то заставляет меня поднять голову. В дверях родзала стоит Глеб. Он смотрит не на меня — на Андрея. Долго, неподвижно, как смотрят на человека, которого пытаются узнать.

В раздевалке я сажусь на скамейку и стягиваю с себя форму. Натягиваю джинсы. Один носок. Наклоняюсь за вторым — и меня накрывает.

Трясёт так, что стучат зубы. Я держусь за край скамейки, сгибаюсь пополам, и из горла вырывается звук, которого я от себя никогда не слышала. Не плач. Что-то хуже. Как будто из меня наружу рвётся всё, что я держала за двое суток — за двадцать лет, — а я зажимаю рот ладонью, потому что за дверью ходят люди.

«Спаси его». Она просила меня спасти его сына. И я спасла.

А кто спасёт меня?!

Потом я надеваю второй носок и выхожу.

На лобовом стекле моей машины под дворником лежит сложенный вчетверо листок из рецептурного блокнота. Почерк твёрдый, размашистый, без подписи:

«Вы сегодня спасли двоих. Остальное неважно».

Я держу этот листок и почему-то не могу его выбросить. Кладу в карман куртки и сжимаю в кулаке.

Дома темно. Андрея нет, он там, с ними. Под дверью Полининой комнаты полоска света, но я не стучу. Ложусь, не раздеваясь.

Телефон звонит почти в полночь:

— Наталья Николаевна, голубушка… — Голос главврача Семенихина, и я слышу, как он нервно дышит в трубку. — Простите, что поздно. Тут такое дело… Генерал Воронцов подал жалобу в министерство. Пишет, что вы из личной ревности умышленно затянули роды и чуть не убили его сына. Требует проверки. — Пауза. — С завтрашнего дня вы отстранены от работы. Давайте только без резких движений, хорошо?

Глава 7

Глава 7

Наташа

Утром я еду на работу, на которую меня больше не пускают.

Глупо, наверное. Но в шкафчике остались мои вещи: сменные туфли, кружка с отбитой ручкой, крем для рук, фотография Полины в первом классе, приклеенная скотчем к дверце. Не оставлять же всё это Семенихину.

И ещё мне почему-то очень нужно пройти по этому коридору. Самой. На своих ногах. Чтобы никто потом не сказал, что Воронцова побоялась показаться.

У поста замолкают, стоит мне появиться из-за угла. Две молоденькие акушерки из второй смены вдруг очень внимательно изучают журнал назначений. Санитарка тётя Валя вдруг принимается тереть и без того чистый подоконник.

5
{"b":"979614","o":1}