На диване в комнате спит её дочь. Та самая, из-за которой Андрей шестнадцать лет «не мог сейчас». Спит, подложив руку под щёку, в какой-то дурацкой мужской вязаной шапке.
Наташа ставит чайник. Молча. Кристина садится в угол на табуретку и смотрит в пол.
Чепчик у сына сбился набок, и Наташа, проходя мимо, машинально поправляет его одним пальцем. Легко, привычно. Мой сын даже не шевелится, так ему спокойно под её рукой.
Мне хочется ударить её по руке.
— Не трогай, — говорю я.
Она убирает руку. Без обиды. Как будто ей всё равно. Это бесит сильнее всего.
— Зачем ты пришла, Жанна?
И я выкладываю. Всё, что заготовила в такси.
Про Ангелину. Про фото. Про «больную жену» в третий раз. Про заблокированную карту и старуху с ключами. Про то, что я знаю про его деньги, про ипотеку на мать, про то, как они с Тамарой Павловной оформляли квартиры, чтобы в декларации было чисто.
— Наташа, — говорю я и кладу руку на стол, ближе к её руке. — Он нас обеих использовал. Нас обеих держал за дур. Давай его вместе утопим. У меня копия ипотечного договора. У меня скрины. У тебя — законный брак и адвокат. Ты пишешь заявление как жена, я иду свидетелем. Одна бумага — и нет никакой Москвы, никаких погон.
Она молчит. Смотрит на меня. Глаза у неё серые, спокойные, и я не могу понять, о чём она думает.
— А потом? — спрашивает она.
— А потом делим. — Я пожимаю плечами. — Честно. Белинского — тебе. Коминтерна — мне, там мои дети прописаны. Ты от своих кстовских денег на мою квартиру отказываешься, и мы друг к другу в суды не лезем. Нам обеим хватит. Мы же умные женщины, Наташ. Зачем нам воевать друг с другом, когда можно воевать с ним?
Наташа медленно отодвигает свою чашку.
— Нет, — говорит она.
— Что значит «нет»?
— Я с тобой против него дружить не буду. — Голос у неё ровный, тихий, и от этого спокойствия у меня начинает дёргаться веко. — У нас разные войны, Жанна. Ты воюешь за квартиру. А я — за то, чтобы больше никогда не жить, как жила.
— Не будь дурой, — шиплю я. — Ты одна его не свалишь.
— Я не собираюсь его валить. — Она встаёт. — А деньги моих родителей я заберу. Ровно столько, сколько он вложил в твою кухню. Через суд. Не обижайся.
Не обижайся.
Эта клуша. В растянутой футболке. В чужой квартире. Мне — «не обижайся».
Я поднимаюсь, забираю сына. Швы горят.
— Ты пожалеешь, — говорю я ей в дверях. — Ты ещё пожалеешь, что не согласилась.
— Возможно, — отвечает она. — Шапку ему надень, на улице минус.
И закрывает за нами дверь.
В такси Кристина сидит, отвернувшись к окну, и не разговаривает со мной. Сын спит. Город за стеклом мокрый, рыжий от фонарей.
Я открываю на телефоне сайт военной прокуратуры.
Пишу долго. Стираю. Пишу снова. Про ипотеку на мать. Про квартиры, купленные на доходы генерала. Про незадекларированное имущество. Прикладываю фото договора. Скриншоты с Ангелиной, где он пишет, что московская квартира — для неё.
А потом останавливаюсь. И дописываю ещё абзац.
«Законная супруга генерал-майора Воронцова, Воронцова Наталья Николаевна, была полностью осведомлена о приобретении указанного имущества и лично участвовала в финансовых операциях, передав денежные средства по доверенности. Прошу проверить и её».
Пусть и её потаскают. Раз такая честная.
Если не мне — значит, никому.
Палец зависает над кнопкой «Отправить».
— Прости, котик, — говорю я вслух.
И нажимаю.
Глава 14
Глава 14
Наташа
В понедельник утром Полина стоит в прихожей Галиной квартиры и копается в пакете с вещами.
— Мам, а где моя шапка? Та, белая, с помпоном?
Я замираю с кружкой в руке.
Шестнадцать лет я кричала ей вслед: «Шапку!» Шестнадцать лет она морщилась, закатывала глаза и выскакивала за дверь с голой головой. А сейчас стоит и сама ищет.
— В синем пакете, — говорю я. Голос почему-то садится.
Полина натягивает шапку до бровей, смотрится в зеркало и вдруг поворачивается ко мне.
— Мам. А та, серая… Ну, Глеба. Её же вернуть надо?
— Надо.
— Я сама отдам. — Она краснеет. — Хочу спасибо сказать.
Она целует меня в щёку и убегает. А я стою посреди чужой прихожей и улыбаюсь, как дура. Впервые за девять дней утро начинается не с удара.
В роддом я прихожу за сорок минут до смены.
Мне нужно время. Пройти по коридору. Переодеться. Собрать волосы в тугой узел. Надеть шапочку. Почувствовать, что руки снова мои.
У поста стоят те же две молоденькие акушерки, которые во вторник так старательно изучали журнал. Увидев меня, они вскакивают.
— Наталья Николаевна… — Та, что повыше, Лиза, мнёт в руках край халата. — Мы… Вы простите нас, пожалуйста. Мы не верили. Честно. Просто все говорили…
— Все говорили, — повторяю я. — Я знаю, Лиза. Работаем.
Тётя Валя молча ставит мне на стол в сестринской тарелку с пирожками. С повидлом. Двадцать лет она мне их носила, а во вторник отвернулась к подоконнику. Сейчас не отворачивается. Смотрит в глаза и мнёт фартук.
— Ешь, Натальюшка. Худая стала, одни глаза.
И уходит, быстро-быстро шаркая тапками. Я ем пирожок, и он встаёт у меня в горле комом, но я его доедаю.
Семенихин ловит меня у лифта. С коробкой конфет, большой, с бантом, какие дарят на юбилей.
— Наталья Николаевна, голубушка! — Он протягивает коробку обеими руками. — Вы уж не держите зла. Процедура, сами понимаете. Я-то с первого дня был на вашей стороне…
С первого дня. Я вспоминаю, как он протирал очки галстуком и говорил «я же не комиссия».
— Олег Борисович, — говорю я и не беру коробку. — Давайте без резких движений.
Двери лифта закрываются перед его растерянным лицом.
Эльвира звонит в обед.
— Клиентка моя золотая, поздравляю. Иск подан. Развод, раздел, компенсация, возврат ваших кстовских — всё в одном пакете. Первое заседание в декабре. — Щелчок ручки. — А теперь плохая новость. Тамара Павловна тоже подала. Встречный. Требует снять вас с регистрации в квартире на Белинского как бывшего члена семьи собственника.
Бывший член семьи.
Двадцать лет. Обои, которые я клеила. Батареи, которые я красила. Полинина первая ёлка у окна. Всё это теперь называется «бывший член семьи собственника».
— Я слышу, как вы молчите, — говорит Эльвира. — Не надо. Это нормальная злость пожилой женщины, которая проигрывает. Мы разберёмся.
— Эльвира. В пятницу ночью ко мне приходила Жанна.
И я рассказываю. Про союз. Про «Коминтерна — мне». Про «ты пожалеешь».
Ручка на том конце перестаёт щёлкать.
— Дорогая моя, — медленно говорит Эльвира. — Запишите себе где-нибудь: эта женщина опаснее вашего генерала. Он хоть думает головой. А она думает только о себе.
Смена выдаётся тяжёлой. Двое родов, одно кесарево с кровотечением, в котором я стою рядом с Глебом почти два часа, и мы опять понимаем друг друга без слов. Когда всё заканчивается, у меня трясутся колени, а у него на лбу мокрая от пота хирургическая шапочка.
В восемь вечера он ждёт меня у служебного выхода. Не спрашивает, подвезти ли. Просто открывает дверь машины.
Оксана, выходящая следом, застывает на ступеньках с леденцом во рту, переводит взгляд с него на меня и беззвучно, одними губами, выговаривает: «Мать. Моя. Женщина». Я показываю ей кулак. Она показывает мне большой палец и исчезает за углом, чуть не поскользнувшись от счастья.
В салоне тепло. На сиденье стоит термос.
— Чай, — говорит он. — С лимоном. Пей.
Я пью. Горячий, сладкий, с кислинкой. Мы стоим в пробке на мосту, дворники медленно сгоняют со стекла снег, и мне так хорошо в этом тепле, что даже страшно.
— Глеб. — Я держу крышку термоса обеими руками. — Он сказал на комиссии, что в Москве у тебя погибла роженица. И был суд.
Он молчит. Долго. Я уже думаю, что опять услышу «когда будет нужно».
— Погибла, — говорит он. — Двадцать шесть лет. Первые роды. Анестезиолог ошибся с дозировкой. Сын главврача. — Пауза. — Вину хотели повесить на дежурную акушерку. Девчонке двадцать три года было. Её бы посадили.