— Пришёл? Садись, каша стынет. Опять небритый. Как бомж.
Каша пересолена. Мать уже не чувствует соли.
Она садится напротив и смотрит, как я ем. Как каждое утро.
— Вот Жанночка тебя довела, — говорит она. — Вот тебе и Жанночка. На суде-то как расписывала… А Наташа бы тебя не бросила. Никогда бы не бросила.
Я молчу.
Наташа не бросала. Это я.
В воскресенье я еду в Балахну.
Долго собирался. С марта. Купил на рынке детям подарки на то, что осталось от зарплаты после алиментов.
Жанна живёт в частном доме своей матери, на окраине. Зелёный забор, из профлиста. У ворот стоит машина.
Я звоню в калитку.
Жанна выходит на крыльцо. Я её не сразу узнаю. Похудела, нарощенные ресницы, светлые волосы. В ярком спортивном костюме. И смотрит на меня так, будто на пороге бродячая собака.
— Чего припёрся?
— Жанна… Я к детям. На полчаса. Подарки привёз.
Она спускается к калитке. Не открывает. Смотрит на пакеты у меня в руках. На трость и на мою куртку.
И смеётся.
— Подарки, — говорит Жанна. — Андрей, ты алименты с зарплаты сторожа платишь такие, что мне на них Соне раз в месяц кроссовки не купить. А ты подарки привёз.
Из дома на крыльцо выходит мужик. Крепкий, лысоватый, в майке. На руках у него мой младший сын.
— Жан, это кто?
— Никто, Виталь, — отвечает Жанна, не оборачиваясь. — Иди в дом.
Андрюша-младший смотрит на меня с рук этого Виталика. Светлые волосы, серьёзные глаза. На подбородке, чуть левее середины, — ямочка.
Моя ямочка.
— Андрюша, — говорю я через забор. — Андрюша, это папа.
Мальчик отворачивается и прячет лицо у Виталика на шее.
— Папа, — говорит он в эту шею. — Пап, пошли в дом.
Виталик уносит его, не глядя на меня.
На крыльцо выглядывает Соня. Длинноногая, в шортах. Видит меня и замирает. И вежливо, как взрослая, говорит:
— Здравствуйте, Андрей Викторович.
И уходит в дом. Её так научили.
Последним выходит Даня. Ему семнадцать, он выше меня на полголовы. Мой рост, мои плечи, моё лицо в семнадцать. Он встаёт на крыльце, скрестив руки. Смотрит на меня сверху вниз.
— Даня, — говорю я. — Сынок. Я наушники тебе…
— А ты кто? — говорит мой сын.
Спокойно. Без злости. Будто спрашивает дорогу.
— Меня в школе три года «сыном зэка» звали. Спасибо, пап. Езжай отсюда.
И уходит в дом, хлопнув дверью.
Жанна стоит у калитки. Облокачивается на неё, достаёт телефон, что-то в нём листает. Будто меня тут уже нет.
— Жанна, — говорю я. — Мы девятнадцать лет… Четверо детей…
Она поднимает на меня глаза. Холодные. Совершенно чужие.
— Ты мне девятнадцать лет говорил: «Потерпи». — Она убирает телефон. — Помнишь? «Потерпи, котик, скоро всё решу». Вот и терпи теперь, Андрюш. Сам.
Она забирает у меня из рук пакет с куклой. Смотрит внутрь. Хмыкает.
— Соне десять. Она в куклы не играет. Ты даже этого не знаешь.
Пакет возвращается мне в руки.
— Ещё раз приедешь — Виталик тебя проводит. До автобуса. — Она поворачивается к дому. — И не звони. Деньги — на карту. Остальное нам от тебя не нужно.
Калитка из профлиста закрывается у меня перед носом. Щёлкает замок.
Я стою на пыльной улице с тремя пакетами. Конструктор. Кукла, из которой Соня выросла. Самые дешёвые наушники.
За забором во дворе смеётся мой младший сын. И мужской голос отвечает ему: «Ну давай, чемпион, бей по мячу».
Я сажусь на лавочку у соседского забора. Нога болит так, что темнеет в глазах.
Обратно в Нижний я еду на последнем автобусе. Выхожу в центре, на Покровке: у матери закончился корвалол, а в нашей аптеке его нет. Пакеты с подарками я оставил на остановке в Балахне. Пусть кто-нибудь возьмёт.
У аптеки, на ступеньках, я её вижу.
Наташа.
В светлом летнем платье. С распущенными волосами. Она ведёт за руку маленькую девочку лет двух в красном сарафанчике. Девочка тянет её к фонтанчику, топает ножками. И Наташа смеётся.
Запрокинув голову. Громко, от души. Так, как никогда не смеялась со мной. Ни разу за двадцать лет.
Рядом Марков с двумя пакетами. Он наклоняется к девочке, что-то говорит ей, и та хохочет. Он совсем седой. Я видел по телевизору, как ему вручали орден. Тот самый, который с меня сняли по приговору. Мой орден.
Я стою у ступенек. С тростью. Небритый. В старой куртке, которая пахнет складом и пылью.
Одна секунда.
Девочка оборачивается на меня через плечо. Серые глаза. Не мои.
Большой палец привычно ищет на безымянном пальце кольцо.
Кольца нет. Его забрали при задержании, в опись. А когда я вышел, мать сказала, что продала его. Адвокату платить было нечем.
Я знаю, о чём должен думать сейчас. Что я виноват. Что я сам. Что это я стоял у ворот, пока другие горели. Что двадцать лет врал трём женщинам одними и теми же словами. Что у меня было пятеро детей, а сейчас нет ни одного.
Дома мать встречает меня в фартуке. На столе, на старой клеёнке, стоит пирог. Румяный, с защипами по краю.
— Садись, Андрюша, — говорит она. — С капустой. Как Наташа пекла. Я у неё рецепт когда-то выспросила.
Я сажусь.
Пахнет тестом и тушёной капустой. Тем самым запахом, с которым меня двадцать лет встречали из «командировок».
Мать отрезает мне большой кусок.
А я смотрю на этот пирог.
И не могу взять ни куска.
Эпилог
Эпилог
Три года спустя
Наташа
Воскресенье. Июнь. Семь утра.
Я стою на кухне нашего дома в Зелёном городе и ставлю тесто. В открытое окно тянет сосновым бором и мокрой после полива травой. Мне сорок девять. У меня седина на висках, которую я больше не закрашиваю, и морщинки у глаз, которые Глеб называет «от смеха». Врёт, конечно. Но мне нравится.
— Мама! Я!
Аня сидит на столе, прямо в муке, в одних трусиках и панамке задом наперёд. Год и десять месяцев. Светлые кудряшки, серые Глебовы глаза и подбородок без всякой ямочки. Когда она родилась, я первым делом, ещё до того как её приложили к груди, посмотрела на подбородок. И засмеялась в голос, прямо на родовом столе. Лиза, которая принимала у меня роды, решила, что у меня шок.
Аня поднимает ко мне ладошки, белые от муки. Обе. Ладонями вверх.
— Тейильна! — гордо сообщает она.
Стерильно. Она подслушала, как мы с Полиной играли в «родзал» с куклами.
Я смотрю на эти маленькие ладошки в муке. И вспоминаю другие руки. Свои. Тоже в муке. На пороге квартиры на Белинского, почти четыре года назад, перед девушкой в светлом пальто.
Я наклоняюсь и целую обе ладошки. Аня хохочет и чихает мне в лицо мукой.
Её не должно было быть. Сорок семь лет, две замершие беременности за плечами. Больше года надежды и страха. Бесконечные приёмы. Глеб держал меня за руку на каждом. Молча. И когда на восьмой неделе я боялась дышать, он сидел со мной ночами и ничего не говорил. Просто был рядом.
Глеб спускается на кухню в старой футболке. Сонный, небритый, совсем седой. Главврач Нагорного перинатального центра, орден Мужества, который лежит в ящике комода под носками, потому что «чего им хвастаться». Он подхватывает Аню со стола, сажает на плечи, и она вцепляется ему в уши.
А другой рукой он обнимает меня сзади за талию. Прижимает к себе. Касается губами шеи, там, где начинаются волосы.
У меня до сих пор, спустя три года, от этого подгибаются колени. Как у девчонки.
— Пахнет вкусно, — говорит он мне в затылок.
— Ещё даже не в духовке.
— Всё равно вкусно.
Я накрываю его руку на своей талии ладонью. Шрам под моими пальцами. Тёплый, стянутый, родной.
К обеду приезжают все.
Первой, конечно, Людмила Аркадьевна. Ей семьдесят два, и на такси она приезжает с тремя банками варенья и рассадой, которую сама будет сажать у меня под окнами, потому что «ты, Натусик, всё равно не так посадишь». Она крёстная Ани и всем об этом сообщает. Галину квартиру она год назад переписала на Полину. «Девка взрослая, ей своё жильё нужно».