Литмир - Электронная Библиотека

Я смотрю на эти четыре слова. Потом на окно, где под фонарём стоит человек, у которого снег уже лежит на плечах.

«Поднимись», — пишу я. И стираю. Пишу снова. Отправляю.

Полина видит экран через моё плечо.

— Я сплю, — сообщает она торжественно. — Я очень крепко сплю. У меня химия завтра. Я ничего не слышу.

И закрывает за собой дверь комнаты. Громко.

Он поднимается. Я открываю дверь раньше, чем он успевает позвонить. Стою на пороге в старой кофте, с растрёпанными волосами, с опухшими глазами. Он стоит на площадке, и на его куртке тает снег.

— Проходи, — говорю я.

На кухне я ставлю чайник. Руки трясутся так, что крышка звякает о чайник, пока я её не придерживаю. Глеб садится на табуретку, которая под ним жалобно скрипит. Он большой для этой крошечной Галиной кухни. Большой и какой-то очень тихий.

— Он предложил мне квартиру, — говорю я, не поворачиваясь. — Если я совру. Потом сказал, что заберёт Полину. Потом сел на ступеньку и попросил вернуться. И печь пирог.

Глеб молчит.

— А я ему сказала «никогда». — Я наконец поворачиваюсь. — Глеб, я двадцать лет не могла ему ничего сказать. А сегодня сказала. Через дверь. И у меня даже голос не дрожал.

— Я знаю, — говорит он.

— Откуда?

— У тебя лицо другое.

Чайник закипает и щёлкает. Я не двигаюсь.

Глеб встаёт. Подходит. Берёт мои трясущиеся руки в свои. Молча. Держит, как держат руки роженицы после долгих потуг, когда их трясёт от отката. Большие горячие ладони. Шрам под моими пальцами.

И меня перестаёт трясти.

Я поднимаю голову. Он совсем близко. Так близко, что я вижу седые ресницы и маленький шрамик над бровью, которого раньше не замечала. От него пахнет морозом. Он смотрит на меня, и в его взгляде нет ни жалости, ни спешки. Там что-то такое, от чего у меня подгибаются колени, как у девчонки.

Он медленно наклоняет голову. Касается лбом моего лба.

Я закрываю глаза. Мы стоим так, лоб ко лбу, посреди чужой кухни, и я слышу, как он дышит. Ровно. Спокойно. Совсем не так, как дышал за дверью Андрей.

— Не сейчас, — шепчу я. — Глеб, не сейчас. Не после него. Не так. Я хочу… чтобы это было не после него.

Он не отстраняется. Только чуть сильнее сжимает мои пальцы.

— Я подожду, — говорит он.

Два слова. Без обиды, без уговоров. Просто — подожду.

Андрей двадцать лет говорил мне «я разберусь». А этот человек говорит «подожду».

Он уходит в первом часу ночи. В дверях оборачивается:

— В восемь внизу.

И спускается. А я стою у окна и смотрю, как его машина ещё долго не отъезжает от подъезда. Он сидит в ней и смотрит на мои окна. Потом всё-таки уезжает.

Утром в машине тепло. На сиденье термос. На светофоре он кладёт свою руку поверх моей, на рычаг коробки передач, и не убирает её до самого следственного отдела.

У входа нас ждёт Эльвира со своей неизменной ручкой.

Разговор со следователем Колесниковым оказывается коротким и почти скучным. Я выкладываю на стол синюю папку. Доверенность. Выписку. Почерк Андрея на обороте. «Ремонт Белинского — отложить». Рассказываю, как в семнадцатом году подписывала бумаги, не читая, через месяц после папиных похорон.

Колесников долго смотрит на столбик цифр.

— Воронцова, — говорит он наконец. — Вы проходите как свидетель. Вопросов к вам по имуществу у следствия нет. А вот к заявительнице будут. — Он закрывает папку. — Писать про людей неправду — это тоже статья.

Эльвира за моей спиной тихо выдыхает.

Я встаю. Ноги ватные. Всё. Кажется, всё.

Колесников уже прощается, но вдруг поднимает глаза от бумаг.

— Наталья Николаевна. Последний вопрос. Не по вашему делу. — Он смотрит на меня внимательно. — Сегодня ночью, в час сорок, к нам с заявлением пришёл Марков Глеб Сергеевич. По пожару на военном складе в две тысячи пятом году. И по ордену вашего супруга. Вы что-нибудь об этом знаете?

Глава 17

Глава 17

Глеб

«Глеб, папа у двери. Мама не открывает. Мне страшно».

Сообщение приходит в 22:41. Я читаю его на светофоре на Белинского, в трёх кварталах, и разворачиваюсь через двойную сплошную. Первый раз за двадцать лет за рулём нарушаю правила.

Когда я паркуюсь, подъезд уже хлопает. Воронцов выходит на крыльцо, тяжело, припадая на левую ногу. Поднимает воротник. И видит меня.

Узнаёт. Лицо у него дёргается, а потом собирается обратно в ту маску, которую я помню с госпитального коридора две тысячи пятого. Спокойную, чуть снисходительную.

— Марков. — Он спускается с крыльца. — Караулишь? Как пёс.

Я молчу.

— Думаешь, ты герой? — Он подходит ближе, и я чувствую, как от него пахнет дорогим одеколоном и чем-то кислым, больничным. Усталостью. Страхом. — Завтра она пойдёт к следователю и скажет, что всё знала. Или сядет вместе со мной. Выбора у неё нет. А тебя я до Нового года сниму с твоего роддома. У меня ещё остались люди.

Я молчу.

— Ты никто, Марков. — Он наклоняется ко мне. — Двадцать лет назад был никто. И сейчас никто. Лейтенантик, который бегал по пожару в трусах.

Двадцать лет назад я бы его ударил.

Мне было двадцать восемь, у меня горела рука, и на соседней койке стонал девятнадцатилетний пацан с обожжённой спиной. А этот человек стоял в дверях палаты в новеньком кителе и объяснял мне, как всё будет «правильно».

Сейчас мне сорок девять. И я просто делаю шаг вперёд.

Один шаг.

Воронцов отступает. Сам. Даже не понял, что отступил. Его тело помнит тот пожар лучше, чем он сам.

Он садится в такси. Уезжает.

А я стою под фонарём и смотрю на её окна на четвёртом этаже. В одном отодвинута занавеска. Два силуэта. Маленький и чуть побольше.

Снег падает мне за воротник. Я не чувствую.

Телефон вздрагивает. Я пишу ей: «Уехал. Спи. Я тут». И думаю, что сейчас сяду в машину и буду сидеть до утра. Потому что Воронцов мог вернуться. Потому что так надо.

«Поднимись».

Я перечитываю одно слово раз пять.

Потом был чай, который она так и не налила. Её трясущиеся руки в моих. Её лоб у моего лба. Пахло от её волос чем-то простым — детским шампунем, наверное, Полининым. И её шёпот: «Не после него».

Я сказал «подожду». И подожду. Сколько надо.

А в первом часу я сижу в машине под её окнами, и у меня в голове звучит одна фраза Воронцова: «Или сядет вместе со мной».

Он её утопит. Если ему понадобится выплыть, он её утопит, не моргнув. Как утопил тогда нас с пацанами.

Я достаю телефон. Днём, в ординаторской, звонил Юра Бахтин. Наташа видела экран. Видела, как я вышел, и не спросила ничего. Только смотрела потом так, что я не мог писать.

Юра звонил не просто так.

«Глеб Сергеич, мне Воронцов позвонил. Первый раз за двадцать лет. Сказал: помнишь, кто тебя вытащил? Я, мол. Так и держись. А я в долгу не останусь. Денег предлагал, Глеб Сергеич. — Юра заикался, он всегда заикается, когда волнуется. — Я двадцать лет молчу. Потому что вы тогда сказали — ради пацанов, ради выплат, ради Серёги Рябова, у которого мать одна. Серёга живой, Глеб Сергеич. У него трое детей. Пацаны выросли. Хватит, а? И это… я разговор с ним записал. У нас в части все звонки на запись, привычка. Там всё слышно: и про деньги, и чтоб я молчал».

Я тогда ответил: «Подумаю».

Вот, подумал.

Набираю номер. Юра берёт трубку после первого гудка, будто не спал.

— Хватит, Юра, — говорю я.

Он молчит секунду. А потом говорит тихо, без заикания:

— Слава богу.

Той же ночью, в час сорок, я сижу в коридоре военного следственного отдела на жёстком стуле. Дежурный следователь, молодой, с красными от недосыпа глазами, сначала смотрит на меня как на сумасшедшего. Пожар двадцатилетней давности? Орден генерала? Посреди ночи?

Потом я достаю из внутреннего кармана куртки конверт. Жёлтый, потёртый на сгибах.

Двадцать лет этот конверт лежал в коробке на антресолях. Я переезжал с ним из гарнизона в Москву, из Москвы в Нижний. Ни разу не открыл. Но и не выбросил.

16
{"b":"979614","o":1}