А мне хочется провалиться сквозь этот паркет, сквозь все четыре этажа, сквозь землю. Не за себя — за Глеба. Человек пришёл починить мне глазок. А его сейчас при всех мажут моей грязью.
Глеб не отвечает.
Он не оправдывается, не рассказывает про Москву, не кричит, что это ложь. Он просто встаёт, открывает папку и выкладывает на стол перед Сазоновой листы.
— Записи кардиотокографии роженицы Соловьёвой, — говорит он ровно. — Время поступления. Время, когда Воронцова вошла в родзал. Время рождения ребёнка. Посекундно. Если хоть одна секунда была потеряна по вине акушерки, покажите мне её. Я лично подпишу ей увольнение.
Сазонова берёт листы. Долго смотрит.
— Да она двадцать лет ни одного ребёнка не потеряла! — Оксана вскакивает, красная, со слезами в голосе. — Ни одного! Вы хоть знаете, сколько она детей на свет вытащила? А этот… этот…
— Сядьте, пожалуйста, — говорит Сазонова.
— Коллеги, конечно, выгораживают, — вздыхает Андрей. — Корпоративная солидарность. Я это понимаю. Я сам двадцать пять лет в погонах. Мне этот орден, — он касается груди, — не за красивые глаза дали. Я знаю, что такое прикрывать своих.
И Глеб поднимает на него глаза.
Больше ничего. Только смотрит.
А Андрей вдруг сбивается на полуслове. Молчит секунду, другую. Рука, лежавшая на ордене, опускается. Я двадцать лет не видела, чтобы мой муж забыл, что хотел сказать.
Дверь открывается без стука.
В зал входит Кристина. В светлом пальто, с распущенными волосами, бледная как мел. Не смотрит ни на отца, ни на меня. Проходит прямо к столу комиссии.
— Кристина, выйди, — тихо и страшно говорит Андрей. — Сейчас же.
Она кладёт телефон перед Сазоновой.
— Это голосовое моя мама отправила мне в понедельник из приёмного покоя. За полчаса до родов. — Голос у неё дрожит, но она договаривает. — Я думаю, вам надо это послушать.
Она нажимает кнопку.
И на весь зал — чуть запыхавшийся, довольный голос Жанны:
«Кристюш, ты не представляешь, я её выбрала! Прямо по фамилии, по контракту, имею право! Пусть только попробует что-то сделать не так — папа её с работы вышвырнет. У него в министерстве все свои».
Тишина.
Такая, что слышно, как гудят лампы под потолком.
У меня подкашиваются ноги, и хорошо, что я сижу. Оксана сзади вцепляется мне в плечо так, что завтра будет синяк.
Андрей не бледнеет. Нет. Он улыбается. Устало, снисходительно.
— Уважаемые члены комиссии. Вот видите, с кем мне приходится иметь дело. Жанна Олеговна — эмоционально нестабильная женщина, у неё гормоны после родов. Я об этой записи ничего не знал. Это её личная самодеятельность. — Он даже не смотрит на дочь. — А Кристина у нас с детства склонна к театральщине. Вся в мать.
Кристина стоит у стола и смотрит на отца. Она только что услышала, как он сдал её мать при чужих людях. За секунду. Не моргнув.
И её, заодно.
Я знаю этот взгляд. Я сама так смотрела на него в субботу, на кухне, когда он сказал: «Посмотри на себя».
— Андрей Викторович, — Сазонова снимает очки, — «у него в министерстве все свои». Меня интересует, кто именно. И я сейчас не шучу. — Она закрывает папку. — Комиссия нарушений в действиях акушерки Воронцовой не усматривает. Отстранение снимается сегодняшним числом. Олег Борисович, будьте любезны. А ваши слова о связях в нашем ведомстве я обязана буду передать дальше.
Семенихин кивает так часто, что с него чуть не слетают очки.
Андрей встаёт. Одёргивает китель. Идёт к выходу первым, и я вижу, что он хромает на левую ногу. Сильно, как никогда.
У двери он останавливается возле меня. Наклоняется. Со стороны, наверное, кажется, что муж шепчет жене что-то нежное.
— Поздравляю, Наташ, — говорит он еле слышно. — Работу ты вернула. А дочь — нет.
И уходит.
На часах над дверью 12:40.
Я выхватываю телефон. Полина — «абонент недоступен». Ещё раз. Недоступен. Руки у меня трясутся так, что я не с первого раза попадаю в номер школы.
— Наталья Николаевна? — классная, Ирина Сергеевна, удивлена. — Так Полину отпустили с урока в одиннадцать. Андрей Викторович позвонил, сказал, семейные обстоятельства. Разве вы не в курсе?
В одиннадцать. Он вышел в коридор министерства, позвонил в школу и вернулся в зал с тем же печальным лицом, с которым рассказывал чужим людям о моих нерождённых детях.
Я выбегаю на крыльцо без шарфа. Ветер бьёт в лицо мокрым снегом.
Кристина стоит у колонны, обхватив себя руками.
— Кристина. Где она? Ты знаешь, где она?
Кристина медленно поворачивается. Глаза красные.
— Он утром заезжал к нам за вещами. При мне по телефону сказал бабушке: «Полька вчера у матери была, эта могла что-то пронюхать. Меняем». — Она сглатывает. — Поезд не в полвторого. В час десять. «Ласточка». С Московского вокзала.
Час десять.
Я смотрю на часы.
Тридцать минут.
Глава 11
Глава 11
Наташа
— Садись.
Глеб уже стоит у своей машины с открытой пассажирской дверью. Ни одного вопроса. Он слышал. Или ему хватило одного взгляда на моё лицо.
Я падаю на сиденье. Кристина, не спрашивая разрешения, дёргает заднюю дверь и прыгает внутрь.
— Я знаю вагон, — выдыхает она. — Он при мне говорил. Пятый.
Глеб стаскивает с шеи шарф, бросает мне на колени — «надень» — и срывается с места так, что меня вжимает в спинку.
Двадцать девять минут.
Я набираю Полину. «Абонент недоступен». Набираю снова. Недоступен. Пишу: «Поля, не садись в поезд». Стираю. Если она включит телефон, а рядом отец — он прочитает первым. Пишу: «Поля, я люблю тебя». Отправляю. Одна серая галочка.
Двадцать шесть минут.
Пробка. Пятница, обед, мокрый снег. Сплошная красная лента стоп-сигналов, и мне хочется выскочить и бежать пешком, через мост, по рельсам.
— Не надо, — говорит Глеб, не поворачивая головы. — Пешком не успеешь. Сиди.
Откуда он знает, о чём я думаю?
Он резко уходит вправо, во дворы, и я цепляюсь за ручку над дверью.
— Наталья Николаевна, — вдруг тихо говорит Кристина. — Я должна сказать. В среду я заметила, что из ящика пропала старая симка. Я поняла, что это папа. Он через неё Поле голосовые слал. Я… я знала. И промолчала.
Я поворачиваюсь к ней, и внутри поднимается горячее и злое. Про субботу. Про порог. Про «смогли родить только одного».
Смотрю на её лицо. Бледное, с потёкшей тушью. Девочка, которую пятнадцать минут назад собственный отец назвал при чужих людях театральщицей «вся в мать».
— Потом, Кристина, — говорю я. — Сейчас просто молчи.
Мы вылетаем на Канавинский мост. Внизу чёрная вода с белыми кружками снега. Двадцать одна минута.
Я не замечаю, что делаю, пока не слышу треск. Мои пальцы рвут ремень сумки, выкручивают его, петлю за петлёй, и шов на ремешке расходится.
На светофоре Глеб протягивает руку и накрывает мою ладонь своей.
Просто накрывает. Горячая, тяжёлая, сухая ладонь. Он не сжимает, не гладит. Держит, как держат руку роженицы, когда она вот-вот сорвётся на крик.
— Успеем, — говорит он.
И я верю. Не знаю почему. Верю.
А потом загорается зелёный, и он убирает руку, и на моей коже ещё секунду живёт это тепло, от которого у меня почему-то вспыхивают уши. Господи, Наташа. Твою дочь увозят в Москву, а у тебя уши горят. Я отворачиваюсь к окну и не смотрю на него до самого вокзала.
Тринадцать ноль четыре.
Глеб бросает машину прямо у входа, под знаком, и мы бежим. Я не бегала так лет двадцать. Сапоги скользят по мокрой плитке. Турникеты. Табло. «Ласточка», Нижний Новгород — Москва, путь третий, отправление 13:10.
Лёгкие жжёт так, что я не могу вдохнуть.
Платформа.
Красно-белый поезд стоит длинный и равнодушный. У пятого вагона — люди. Проводница в синей форме. Два больших чемодана.
И Полина.
Моя девочка стоит в папиной худи, в куртке нараспашку, без шапки, и ветер треплет ей волосы. Рядом Тамара Павловна крестит её мелкими быстрыми движениями. Андрей в шинели поверх парадной формы грузит в тамбур один из чемоданов.