Первым меня замечает он.
Выпрямляется. Отряхивает руки. И улыбается. Устало, снисходительно.
— Наташ, — говорит он громко, так, чтобы слышали проводница и пассажиры. — Не устраивай сцен на вокзале. Она сама решила.
Полина оборачивается.
Я вижу, как у неё дёргается лицо. Как она делает шаг ко мне — и тут же останавливается, будто налетела на стену.
— Мам… — шепчет она. — Мам, ты как… Ты откуда…
Я иду к ней медленно. Каждый шаг заставляю себя не бежать. Если побегу — схвачу её за руку, потащу, буду кричать. А он только этого и ждёт. И Полина запомнит: мама тащила меня, как вещь, а папа стоял спокойно.
Я засовываю руки в карманы куртки. И сжимаю кулаки так, что ногти впиваются в ладони.
Останавливаюсь в двух шагах от дочери.
— Поля. — Голос срывается, и я начинаю заново. — Поля, я не буду тебя отговаривать. Слышишь? Ты большая. Тебе шестнадцать. Ты можешь решать сама. И если ты сейчас сядешь в этот поезд, я не буду кричать и не буду ловить тебя за руку.
Полина смотрит на меня. Губы у неё трясутся.
— Но я хочу, чтобы ты знала. — Я вытаскиваю из кармана руку и не трогаю её. Просто держу раскрытую ладонь перед собой, с красными полумесяцами от ногтей. — Я тебя люблю. Я тебя любила, когда ты мне врала. Я тебя люблю сейчас. И дверь у меня всегда открыта. Даже если ты уедешь. Даже через год. Даже через десять.
— Тридцать секунд до отправления! — кричит проводница. — Провожающие, отойдите от вагона!
— Полина, в вагон, — ровно говорит Андрей.
И тут у него звонит телефон.
Он смотрит на экран и отходит на два шага в сторону, к соседнему вагону, отворачиваясь от нас. Говорит вполголоса. Он всегда так говорит, когда думает, что его не слышат.
Но Полина стоит ближе. Гораздо ближе, чем он думает. И ветер дует с его стороны.
— Ангелин, да. Да, выезжаем. Встречай на Курском, в семнадцать десять. Ребёнок со мной. — Короткий смешок. — Мать? Мать не проблема. Прибежала сейчас, стоит, спектакль разыгрывает. Что с неё взять. Побесится и привыкнет, она двадцать лет привыкала. Комнату девочке подготовили? Нет, в маленькую её, большая — наша. Всё, целую.
Полина слышит.
Я вижу это по её лицу. Сначала она не понимает. Потом понимает слово «Ангелин». Потом «большая — наша».
И моя дочь смотрит на отца так, как на него смотрела Кристина в зале комиссии меньше часа назад. Как на чужого человека, которого она видит впервые в жизни.
— Двери закрываются! — пищит динамик.
— Полина, живо, — Андрей оборачивается, одной ногой уже в тамбуре. — Это приказ.
Полина медленно отпускает ручку чемодана, который всё это время держала.
— Я тебе не солдат, папа! — говорит она.
И делает шаг назад. На платформу.
Глава 12
Глава 12
Наташа
Андрей дёргается к ней. Но проводница уже встала в дверях, двери шипят и начинают сходиться, и последнее, что я вижу, — его лицо в сужающейся щели. Не печальное. Не снисходительное.
Злое. Растерянное. Настоящее.
Двери закрываются. Поезд вздрагивает и трогается. Медленно, потом быстрее. Лицо в окне пятого вагона уплывает, уплывает, и вот уже одни красные вагоны, мокрые рельсы и снег.
Полина стоит на платформе, опустив руки.
Я делаю к ней шаг. И она бросается ко мне. Врезается в меня всем телом так, что я отступаю, и вцепляется в мою куртку, и рыдает в голос, как в три года, когда потерялась в торговом центре и я нашла её у фонтана.
Я обнимаю её. Наконец-то. Изо всех сил.
И чувствую, что уши у неё ледяные.
— Без шапки, — говорю я ей в волосы, и у меня что-то среднее между смехом и рыданием. — Опять без шапки, Поля. Ну сколько можно…
— Мамочка… Мамочка, прости… Прости меня…
Тамара Павловна стоит в трёх шагах. Одна. Маленькая, в своём старомодном пальто с меховым воротником, с платком в руке, которым только что махала вслед поезду.
Она смотрит на нас. Долго. Потом прячет платок в карман. Выпрямляется.
— Вырастила ты, Наталья, предательницу, — говорит она. — Отца родного бросила. Ну, живите как хотите. Посмотрим, как ты её прокормишь на свою зарплату.
Поворачивается и уходит. Не торопясь. С прямой спиной, высоко подняв подбородок. Как королева, которую только что свергли, но которая ни за что на свете этого не покажет.
— Бабушка… — всхлипывает Полина ей вслед.
Тамара Павловна не оборачивается.
Глеб стоит у колонны, в стороне. Не подходит. Я вижу его краем глаза: он просто ждёт. Когда Полина наконец отрывается от меня и начинает икать от слёз, он подходит, молча берёт брошенный на платформе чемодан и выпрямляется.
Полина смотрит на него снизу вверх красными глазами.
— А вы кто?
— Глеб, — говорит он. — Мамин начальник.
Полина переводит взгляд с него на меня. На шарф у меня на шее — его шарф, который он молча отдал мне ещё в машине. Потом снова на него. И что-то в её мокром лице меняется. Совсем чуть-чуть.
Глеб стаскивает с себя вязаную шапку, серую, простую, и молча надевает её Полине на голову. Натягивает до бровей.
— Уши, — говорит он. — Отморозишь.
И идёт к выходу с её чемоданом.
Полина стоит в чужой огромной шапке и смотрит ему в спину.
— Мам, — шепчет она. — Он всегда такой?
— Не знаю, — говорю я честно. — Я его неделю знаю.
Кристина ждёт нас у машины. Она не подходила к платформе. Полина останавливается напротив неё, и они смотрят друг на друга, две дочери одного человека, которых он сегодня предал обеих.
— Крис…
— Я к маме, — быстро говорит Кристина и отводит глаза. — Ей сейчас… В общем, я к маме.
И уходит к остановке. Одна.
Дома, в Галиной квартире, Полина засыпает прямо на диване в куртке. Я снимаю с неё сапоги, как в детстве. Укрываю пледом. Глеб ставит чемодан у стены и стоит в дверях, не проходя внутрь.
— Спасибо, — говорю я шёпотом. — Если бы не ты…
И только потом понимаю, что сказала ему «ты».
Протягиваю ему шарф. Он берёт — и наши пальцы на секунду сталкиваются. Его — холодные с улицы. Мои — горячие. И эта секунда тянется дольше, чем нужно. Я поднимаю глаза. Он смотрит на меня так, что мне нечем дышать, и я совершенно не знаю, что с этим делать.
— Мам? — сонно зовёт Полина с дивана.
Я отдёргиваю руку.
— Иди к ней, — говорит Глеб. Тихо. Без обиды. — Звони, если что. Сразу.
Дверь закрывается.
Я сажусь на пол у дивана. Полина открывает глаза.
— Мам. Можно я расскажу? Всё. С самого начала.
И она рассказывает.
Про первое сообщение от Крис, когда ей было одиннадцать. Про то, как папа посадил её в машину и полчаса объяснял, что у мамы больное сердце, и если мама узнает, то умрёт, и это будет Полинина вина. Про то, как она потом каждую ночь слушала через стенку, дышу ли я. Про лето на даче, где маленькая Соня называла её «Поля-сестричка», и как она ненавидела себя за то, что там ей было хорошо. Про то, как собиралась мне всё рассказать на моё сорокалетие и струсила. Про то, что в поезде хотела позвонить мне с вокзала в Москве и сказать «мама, забери меня».
Я слушаю и глажу её по голове.
А потом рассказываю я. Про то, чего она не знала. Что у неё могли быть брат или сестра. Двое. Что я до сих пор храню два маленьких снимка. Что сегодня её отец рассказал об этом чужим людям, чтобы меня уничтожить.
Полина садится. Смотрит на меня. И я вижу, как она взрослеет за одну минуту. Прямо на моих глазах.
— Мам. Я тебя больше никогда не оставлю. Никогда. Слышишь?
— Слышу.
— Ты меня простишь?
Я беру её лицо в ладони. Мокрое, опухшее, родное до последней веснушки.
— Поля. Тебе было одиннадцать. Тебя напугал взрослый мужчина, которому ты верила больше всех на свете. Это не твоя вина. — Голос у меня ломается, и я даю ему сломаться. — Я тебя простила ещё там, на платформе. Когда ты сделала шаг назад.
Мы засыпаем вдвоём на узком чужом диване, как когда-то в её детстве, когда ей снились кошмары. Она — у стенки. Я — с краю. Она держит меня за руку, как в три года у фонтана.