Тамара Павловна сидит на другом конце коридора. Одна.
— Встать, суд идёт.
Брак расторгнут.
Место жительства несовершеннолетней Полины определено с матерью.
Денежные средства от продажи квартиры в Кстове взыскиваются с Воронцовой Тамары Павловны в пользу Воронцовой Натальи Николаевны в полном объёме, с процентами.
Компенсация половины общих средств, израсходованных ответчиком без согласия супруги, — взыскать.
Встречный иск о снятии с регистрации удовлетворён: истица в заседании его признала и заявила, что снимется с регистрации добровольно.
Да. Я сама. Когда Эльвира утром спросила: «Будем бороться за Белинского?» — я сказала: «Нет. Мне там больше нечего делать».
Судья закрывает папку. Всё.
Двадцать лет. Сорок минут.
В коридоре Эльвира обнимает меня так, что хрустит пиджак.
— Клиентка моя золотая, — говорит она мне в ухо и впервые не щёлкает ручкой. — Ну вот и всё. Всё, дорогая моя.
Тамара Павловна проходит мимо нас к выходу. Медленно. С прямой спиной. У двери она вдруг останавливается и оборачивается. Не на меня. На Полину.
— Полинка… — говорит она тихо. — Ты хоть звони бабушке. Иногда.
И уходит, не дожидаясь ответа.
Полина смотрит ей вслед. Потом на меня.
— Позвоню, — говорит она. — Иногда.
На парковке у здания суда я сажусь в свою машину. Полина уехала с Эльвирой — у неё пробник по химии. Я одна.
Мокрый снег на лобовом стекле. Я завожу мотор. И включаю дворники.
Туда-сюда. Туда-сюда.
Двадцать лет я плакала под них. Чтобы никто не видел. Когда Андрей не приехал на мой день рождения, потому что «тревога». Когда вторая беременность замерла на девятой неделе, и он сказал «хватит мучить себя». Когда я возвращалась с ночной смены в пустую квартиру и понимала, что он опять в «командировке».
И вот я опять сижу под дворниками. И плачу.
Только сейчас плачу не так. Слёзы текут сами, горячие, и мне не больно. Мне легко. Будто из меня выходит что-то, что двадцать лет лежало камнем под рёбрами. Я плачу и смеюсь одновременно, и не могу остановиться, и мне совершенно всё равно, если кто-нибудь увидит.
Кто-то стучит в стекло.
Глеб. Без шапки, со снегом на волосах. Он, наверное, стоял всё это время у своей машины и ждал, пока я закончу.
Я опускаю стекло.
— Всё? — спрашивает он.
— Всё, — говорю я и смеюсь сквозь слёзы. — Двадцать лет. Сорок минут. Всё, Глеб.
Он кивает. Лезет во внутренний карман куртки. Достаёт конверт и протягивает мне в окно.
Я открываю. Внутри два билета на поезд. Нижний Новгород — Владимир. На ближайшие выходные. И бронь гостиницы в Суздале.
— Это что?
— Ты говорила, у тебя был плед. Из Суздаля. Который оказался у неё на веранде. — Глеб смотрит на меня серьёзно, без улыбки, только в уголках глаз что-то теплеет. — Поехали купим новый.
Глава 19
Глава 19
Наташа
Суздаль встречает нас настоящим снегом. Пушистым, медленным, как в детской книжке. Он ложится на купола, на резные наличники, на шапку Глеба, и я стою посреди улицы, запрокинув голову, как девчонка.
В торговых рядах бабушка в пуховом платке раскладывает передо мной пледы. Красно-зелёный, клетчатый, с кистями — точно такой, как тот, что оказался у Жанны на веранде. Я качаю головой и выбираю серо-голубой. Цвета зимнего неба над Волгой. Совсем другой.
Мы два дня просто гуляем. Молчим, пьём горячий чай из термоса, едим пряники на морозе. Я впервые за двадцать лет никого не жду и ни о чём не думаю. Оказывается, так бывает.
В воскресенье утром звонит Эльвира.
— Клиентка моя золотая, простите, что в выходной. — Голос быстрый, без щелчков. — Сегодня в шесть утра вашего бывшего задержали. В квартире матери. Возбуждено уголовное дело.
Я сажусь на кровати.
— За что?
— Семь лет назад генерал Воронцов получил от Министерства обороны жилищную субсидию. Девять миллионов. Как военный, у которого нет своего жилья. А жильё было — две квартиры, купленные на его деньги и записанные на маму. Это мошенничество в особо крупном. Плюс запись Бахтина — подкуп свидетеля. — Щелчок. Первый за разговор. — Завтра суд изберёт меру пресечения. С такими статьями — почти наверняка арест. До десяти лет, дорогая моя.
Андрей в изоляторе.
Андрей, перед которым вскакивали полковники. Сейчас он где-то без ремня и без шнурков, и никто не встаёт, когда он входит.
— И ещё. Жанна Олеговна дала показания. Добровольно, три часа. Рассказала про квартиры всё и даже то, чего не спрашивали. Когда такие тонут, они топят всех, до кого дотянутся.
Я кладу телефон экраном вниз и выключаю его совсем.
— Его арестуют, — говорю я Глебу. — Девять миллионов.
Глеб долго молчит. Потом говорит одно слово:
— Заслужил.
И внутри у меня нет ни жалости, ни боли. Только тихое, холодное «да». Двадцать лет он брал у всех: у меня, у Жанны, у государства, у чужого подвига. Пришло время отдавать.
Глеб садится рядом на край кровати. Берёт мою правую руку и медленно поворачивает её ладонью вверх.
Я замираю.
Так я держала руки в ту субботу. На пороге, в муке, перед смеющейся Кристиной. Как в родзале перед перчатками. И не могла их опустить.
Он достаёт из кармана маленькое тонкое кольцо и кладёт его мне на ладонь.
— Я хотел летом, — говорит он. — Как положено. С цветами. Но я не умею ждать, когда уже решил. И красиво говорить тоже не умею. — Он смотрит мне в глаза. — Выходи за меня, Наташа.
У меня перехватывает горло. Я смотрю на кольцо на своей ладони. На этого большого седого человека, который ни разу мне ничего не пообещал. А просто всё сделал.
— Да, — говорю я. — Да, Глеб.
Он надевает кольцо мне на палец. И я опускаю руку.
Домой мы возвращаемся в воскресенье вечером. Полина открывает дверь, видит кольцо у меня на пальце — и визжит так, что Людмила Аркадьевна стучит в стенку. Потом Полина виснет у меня на шее. А потом, помедлив секунду, неловко обнимает Глеба. Он стоит, растопырив руки, как человек, которого впервые в жизни обнимает шестнадцатилетняя девочка, и не знает, куда их деть.
— Ну наконец-то, — бубнит Полина ему в куртку. — Я уж думала, вы до пенсии будете за руку держаться.
Поздно вечером, когда Глеб уезжает, ей звонит бабушка. Я слышу через стенку, как Тамара Павловна плачет в трубку: «Забрали… в наручниках… из родного дома… как преступника…»
Полина приходит на кухню и садится напротив меня.
— Бабушка просит, чтобы я ему письмо написала. — Она крутит в пальцах чайную ложку. — Я не буду. Пока не буду. Но мне его жалко, мам. Это нормально?
— Нормально, Поль, — говорю я. — Это значит, что ты хороший человек. А не что он хороший.
Кристина приходит в роддом двадцать шестого декабря.
Я вижу её из окна сестринской: стоит у забора, у будки охраны. В светлом пальто, без шапки. Ровно там, где стояла в ту субботу, когда ждала меня полтора часа.
Я выхожу к ней сама.
— Мама вчера уехала в Балахну, — говорит она ровно, будто заучивала. — Бабушка продала квартиру за три дня, за полцены, чтобы вам выплатить. Мама собиралась при покупателях. Соседи на площадке стояли и смотрели. А потом участковый при всех принёс ей повестку. Она весь вечер хвасталась, как «всё про папу рассказала». — Кристина сглатывает. — Он в СИЗО, а она хвасталась. Бабушка даже не пришла попрощаться с Соней и Даней.
Я молчу.
— Я с ней не поехала. Осталась в общежитии. — Она наконец поднимает глаза, красные, мокрые. — Наталья Николаевна. Простите меня. За порог. За то, что смеялась. За «смогли родить только одного». Я не знала про ваших детей.
Я смотрю на ямочку у неё на подбородке. На красные уши.
Обнять её я не могу. Слишком свежо. Но снимаю с шеи шарф и надеваю ей на голову.
— Когда пойдёшь на практику, просись ко мне, — говорю я. — Посмотрим, какая из тебя акушерка.
У неё трясутся плечи. Она кивает и уходит к остановке, не оборачиваясь.