— Дети? И женщина, которая была с ней? — уточняю я, отворачиваясь от открытой двери медпункта.
— Трое детей с сопровождающими. Надежда сама назвалась, у неё ушиб, от госпитализации отказывается. Сказала, пока про Веру не узнает, никуда не поедет, — сообщает Токарев, слегка повышая голос: рядом с ним запускают двигатель.
Вера. Значит, её зовут Вера.
До этого она была для меня ещё одной гражданской, которую приходится доставать из разваленного дома, пока над головой продолжают бить. Я зол именно на это: на лишние минуты, на белые от напряжения губы моего бойца, который держал осыпающийся край, на собственную невозможность оставить человека под обломками. Но злость всегда охотнее находит конкретное лицо, чем признаёт, что мир устроен безобразно и с этим ничего не сделать.
— Передай женщине, что Вера у медиков, жива. Пусть едет с остальными, подробности через координатора, — отвечаю я и убираю рацию, прежде чем сказать что-нибудь лишнее.
Мы шли к школе на контроль эвакуации, когда ударило совсем рядом. После доклада о людях в соседнем доме свернули через двор. Я видел, как из заднего прохода выбралась женщина с мальчишкой под мышкой, и сначала решил, что они успели все. Потом она схватила меня за разгрузку и стала повторять про девушку у лестницы. Не о себе, не о том, что у неё кровь на лице, — про девушку.
Под обломками я сперва заметил кисть. Она медленно двигалась в пыли, будто хозяйка ещё пыталась кому-то показать, где лежит. Один из моих бойцов держал свет, двое освобождали подход, остальные отводили людей. Обломок над её голенью держался на перекошенном лестничном ограждении, и я никак не мог подсунуть руку, не задев рану. И всё это время я думал только о том, чтобы не выдернуть её раньше, чем высвободим ногу. Спешка бывает очень похожа на помощь, пока не услышишь крик.
Она всё же закричала, когда обломок сдвинули. Коротко, со злостью, словно рассердилась на боль. А потом спросила про детей. Я не сразу разобрал слова, но увидел, как она пытается повернуться назад, туда, откуда мы её вытаскивали.
К дверям медпункта подходят двое санитаров с новым раненым. Я подхватываю край носилок и помогаю занести его в соседнюю комнату. Это полезнее, чем стоять у стены и следить за врачом, который ничего мне не должен докладывать каждые полминуты.
Когда возвращаюсь, у входа лежит знакомый рюкзак. Ремень порван, наружу вывалились мокрая тетрадь и упаковка печенья. В пакете для личных вещей блестит экран телефона, перечёркнутый трещинами. Один угол вдавлен внутрь. Я нагибаюсь, подбираю тетрадь и закрываю её, успев увидеть фамилии и цифры напротив. Никаких громких заголовков, только отметки, кому сколько воды.
— Волонтёрская группа подтвердила личность. Соколова Вера Сергеевна, двадцать два. Координатор спрашивает, куда дальше направят, — говорит подошедший дежурный, держа в руках её документы.
— После решения врача. Вещи соберите и подпишите, чтобы не потерялись, — отвечаю я, укладывая тетрадь поверх рюкзака.
В помещении становится тише. До меня доносится голос врача, затем неразборчивый ответ Веры. Значит, пришла в себя. Я заглядываю через открытый проход и вижу, как она пытается приподнять голову, а фельдшер просит её лежать спокойно. На соседней койке мужчина с перевязанной кистью следит за всем с тем безучастным терпением, которое появляется у людей только от большой усталости.
— Давно знакомы? — спрашивает врач, заметив, что я опять стою у двери.
— Из завала вытащили. Час назад, — отвечаю я, и он коротко усмехается, ничего не поясняя.
— Сейчас наблюдаем. Сотрясение, ушиб голени, загрязнённая рана плеча. Признаков тяжёлой травмы при осмотре не вижу, но после завала за один взгляд выводов не делают, — объясняет он, записывая что-то в карте.
— Утренней машиной можно? — уточняю я и сразу замечаю, как он перестаёт писать.
— Если будет можно, я скажу. Пока дороги стоят, торопить вообще некуда, — отвечает врач, без раздражения возвращаясь к записи.
Я киваю. Это нормальный ответ, и спорить с ним незачем. Оттого особенно противно поймать себя на облегчении. Девушка не поедет утром — значит, будет здесь. Мне следовало бы думать лишь о том, что ей окажут помощь, а я почему-то уже успел добавить к этому её присутствие.
Глава 3
Вера
Я просыпаюсь от обиды. Кто-то забрал у меня канистру, и я никак не могу объяснить, что её нужно отнести детям. Ещё секунда — и я понимаю, что никакой канистры нет. Есть одеяло, в которое вцепилась моя правая рука, тусклая лампа за матовым плафоном и чужой кашель совсем близко.
Плечо болит. Не так, как вчера, когда я не знала, что именно во мне сломалось, а сосредоточенно, в одном месте. При попытке сесть к нему присоединяются голова и нога. Я укладываюсь обратно, сердитая на эту слаженную забастовку, и осторожно поворачиваю лицо к проходу между койками.
— Далеко собралась? — спрашивает парень в медицинской одежде, перехватывая мою кружку, прежде чем я успеваю задеть её локтем.
— Пока только понять, где я. Выше этого планы ещё не поднимались, — отвечаю я и морщусь: голос скрипит, словно долго молчала.
— Медпункт при полевой базе. Вчера вечером привезли. Воду маленькими глотками, сразу не вставай, — поясняет он, помогая мне приподнять голову.
Вчера вечером. Значит, та часть ночи, в которой я диктовала папин номер, не приснилась. Помню мужскую ладонь, белый край лотка, собственное раздражение от того, что забываю цифры. Остальное складывается плохо, и я не тороплюсь. Стоит потянуть за одно воспоминание — в ушах звенит сильнее.
На мне чужая просторная рубашка, левый рукав не застёгнут. Под ним повязка; правую голень поддерживает свёрнутое одеяло. Я шевелю пальцами ноги и с неожиданным облегчением вижу, что они слушаются. До этого боялась проверить.
— Надя? И люди, которые были в подвале? — спрашиваю я, отставляя воду обеими руками, чтобы не расплескать.
— Добрались до эвакуационного пункта. Нам передали, тебя отдельно просили успокоить, — отвечает он с улыбкой, будто ждал именно этого вопроса.
Я выдыхаю слишком резко, и сразу приходится кашлять. Парень даёт мне салфетку, а я закрываю ею рот и жду, пока успокоится дрожь. Из подвала я помню только свет фонарика и голос Нади. Уже успела придумать несколько страшных продолжений.
Телефон лежит в пакете на тумбочке. Я узнаю цвет чехла и тянусь к нему раньше, чем успеваю вспомнить про плечо. Экран вдавлен, на кнопку аппарат не откликается. В нём контакты, фотографии, незаконченные заметки — всё то, что вчера считалось частью меня, а теперь умещается в испорченный кусок пластика.
— Позвонить можно будет? Отец не знает, где я, — прошу я, положив пакет обратно.
— Координатор с ним связался. Скажу дежурной, что ты уже можешь говорить сама, — обещает парень, проверяя запись на листе у кровати.
Утро здесь узнаётся не по солнцу. Окна закрыты так, что через щели пробиваются узкие полосы света, и я не могу определить, с какой стороны двор. Просто в помещении становится больше голосов, приносят чай, кто-то просит выключить лампу над его лицом. Обыкновенная больничная жизнь продолжается в нескольких километрах от разваленного дома. От этого трудно привыкнуть к собственной постели: слишком недавно подо мной был битый бетон.
Врач приходит с чашкой, которую оставляет у двери, и долго расспрашивает меня о голове. Где болит, тошнит ли, помню ли своё имя. Последний вопрос раздражает, но я отвечаю и только потом понимаю, что он видит это раздражение и совсем не обижается.
— С плечом справились, голень сильно ушиблена. За головой понаблюдаем ещё, поэтому геройствовать сегодня не нужно, — говорит он, поправляя край повязки.
— А через сколько я смогу уехать? — спрашиваю я, стараясь не смотреть на оставленную чашку: он так и не успел сделать ни глотка.
— Ориентируемся на трое суток наблюдения, дальше по состоянию. Раньше обещать не буду. И дорога пока закрыта, — отвечает врач, присаживаясь на край соседнего свободного стула.