Такэда всю обратную дорогу пребывал в том особом, задумчивом настроении, что выдавало человека, впервые открывшего в себе некую новую, прежде неведомую грань собственной души, а Хатта, по своему обыкновению, молчал — но молчание его, как показалось Дмитрию, было теперь не столь настороженным, сколь прежде, точно и старший вассал нашёл на этой чужой земле нечто такое, что примирило его хотя бы отчасти с долгой разлукой с родными берегами.
Сам же Дмитрий, покачиваясь в санях под скрип полозьев по подтаявшему снегу, думал не столько об Аксинье, сколько о словах старого приказчика насчёт вдовьей избы, — и о том, что земля эта, доставшаяся ему по прихоти государевой милости, за пять коротких дней сделалась для него не просто строкой в жалованной грамоте, но чем-то куда более весомым, требующим отныне не одной лишь формальной заботы, но и того самого сердца, о котором говорил Финоген.
*Заповедные лета — годы, в которые крестьянам временно запрещался переход от одного владельца к другому в Юрьев день; со временем запрет этот сделался постоянным, положив начало закрепощению крестьянства на Руси. (Прим. автора)
Глава 29
Вторая дорога на север
'Обратная дорога всегда кажется короче не потому, что расстояние стало меньше, а потому что сердце уже знает, куда бежит."
Москва встретила их всё той же суетой посольского двора, всё той же чередой приказных дел, что, казалось, вовсе не заметили пятидневного отсутствия хозяина, — но Дмитрий, воротившись, обнаружил в себе перемену, пусть небольшую, но ощутимую: тревога, что прежде глодала его беспрестанно, теперь хотя бы изредка отступала перед мыслью о полученном хозяйстве, о Финогене с его хозяйственными книгами, о вдовьей избе с починенной крышей, — точно земля эта, отныне носящая его имя, сделалась для него не только новой обузой, но и новой, доселе неведомой опорой.
Остаток марта и начало апреля прошли для него в занятиях, привычных уже до некоторой рутины: заседания малой комиссии по делам посольским, где обсуждался окончательный состав каравана торговых гостей и перечень даров, долженствующих сопровождать посольство в Японию; долгие часы, проведённые вместе с Гаврилой над списками припасов и наставлений для будущего плавания; редкие, но неизменно настороженные встречи с Ознобишиным, чьё воинское прямодушие, как и прежде, соседствовало с проницательностью, заставлявшей Дмитрия держать язык за зубами куда крепче, нежели хотелось бы. Угроза, нависшая над ним с той памятной ночи в переулке, не повторилась более в столь явной форме, но человек без имени дал о себе знать ещё раз, коротким письмом без подписи, лишь напомнившим о прежней договорённости да о цене её нарушения, — письмом, которое Дмитрий, прочитав единожды, сжёг в печи, не сказав о нём даже Хатте.
Дважды за эти недели, покуда государевы дела оставляли ему для того хоть малую передышку, Дмитрий выбирался в Никольское — не столько по хозяйственной надобности, сколько по тому уже окрепшему в нём чувству, что земля эта нуждается в его внимании не менее, нежели он сам нуждается порою в передышке от посольских забот. Во второй свой приезд, случившийся в начале апреля, когда снег в полях сошёл уже почти вовсе, обнажив первую, ещё робкую зелень, он застал Финогена за устройством новой мельницы на реке — дело, затеянное приказчиком по собственному почину, но с неизменной оглядкой на волю хозяина, — и провёл два дня, обсуждая с ним хозяйственные планы на лето с той же деловитостью, с какою обсуждал прежде дела посольские; Аксинья, встретившись ему в тот приезд, поклонилась столь же почтительно и сдержанно, как и всякая иная дворовая девка, и Дмитрий, к некоторому своему облегчению, не почувствовал более того острого, тревожащего совесть узнавания, что владело им в первую ночь, — лишь ровное, спокойное узнавание человека, о котором он, по всей видимости, впредь станет заботиться так же, как заботился о прочих людях, доверенных ему судьбою на этой земле.
В третий раз, уже в конце апреля, он приехал в Никольское один, без Хатты и Такэды, взяв в провожатые лишь Гаврилу да двух конных стрельцов для порядка, — и в этот приезд, бродя по вечереющим полям, где мужики уже выходили на первую пахоту, ощутил вдруг с особенной остротой то смешанное чувство, что не покидало его с самого дня прибытия на русский берег: землю эту, признавшую его сыном столь же безусловно, сколь некогда признала его земля японская, предстояло ему покинуть теперь, быть может, на годы, а быть может, и навсегда, — и всякий новый день, проведённый на ней, делался оттого лишь дороже.
Настоящая весна пришла в Москву в первых числах мая, когда лёд на Двине у Архангельска, по вестям, привезённым нарочным от тамошнего воеводы, тронулся наконец и пошёл, освобождая устье реки для судов, простоявших всю зиму на приколе. Селиванов, явившись на посольский двор с этой вестью, застал Дмитрия за разбором последних хозяйственных бумаг из Никольского и, оглядев разложенные по столу свитки с тем добродушным лукавством, что было ему свойственно, заметил:
— Ну вот, боярин, и отгостился ты в поместье своём — пора и в путь собираться. Государь велел тебе с Тимофеем Юрьевичем да с прочими посольскими людьми выступать, как только дороги подсохнут вовсе, а Двина ото льда очистится настолько, чтобы кораблям твоим стоять было где. Недели, мыслю, через две-три и выступите, коли Бог даст погоду добрую.
Сборы, начавшиеся тотчас по получении этой вести, заняли добрых полторы недели и потребовали от Дмитрия усилий не меньших, нежели самое трудное из посольских дел, что довелось ему решать за минувшую зиму: предстояло не просто собрать в дорогу свою малую дружину да немногие личные пожитки, как то было при первом путешествии в Москву, но снарядить целый караван, долженствующий доставить в Архангельск и далее в Японию всё посольство целиком — людей Ознобишина, торговых гостей во главе с Анисимом Прокофьевичем Чебыкиным, чью кандидатуру Дмитрий столь осторожно продвигал ещё в марте, писцов Посольского приказа, дьяков да немалый обоз с дарами для сёгуна и его вельмож, тщательно отобранными на протяжении всей зимы: связки собольих да куньих мехов, серебряную посуду тонкой московской работы, отрезы дорогого сукна, а также — по особому настоянию самого Дмитрия — несколько ларцов с книгами да чертежами, полагая, что подобный дар придётся по нраву тем в Японии, кто ценит знание не менее злата.
Охрану каравана государь определил немалую — полсотни стрельцов при двух пятидесятниках, долженствующих сопровождать посольство до самого Архангельска, а также ещё десяток конных для скорейшей связи с воеводами по пути следования; Хатта и Такэда, к которым по возвращении из Никольского присоединились и прочие трое — Морита, Сабуро да Сирокани, — составили при этом личную охрану самого Дмитрия, ту привычную уже пятёрку, что сопровождала его во всяком сколько-нибудь значимом деле с самого начала посольства.
Утро отъезда выдалось неожиданно тёплым — из тех майских утр, когда воздух уже полон того особого, дурманящего духа пробуждающейся земли, что заставляет забыть о минувшей долгой зиме, точно её не было вовсе. Дороги, о которых так тревожился прежде Гаврила, оказались если не вовсе сухими, то по крайней мере вполне сносными для повозок — снега на них не осталось ни следа, лишь кое-где в глубоких колеях ещё держались лужи талой воды, которые обходили без особого труда; вместо саней караван теперь двигался на телегах да верхом, и самое ощущение дороги переменилось столь разительно против зимнего пути, что Дмитрий, впервые за много месяцев ехавший верхом, а не в санном возке, испытывал от этого немалое, почти детское удовольствие.
Путь до Ярославля, занявший на этот раз всего четыре дня против прежних, зимних сроков, прошёл без особых происшествий, если не считать одной сломанной оси в обозе да краткой перебранки между стрельцами и Сирокани из-за места у костра — перебранки, улаженной, впрочем, самим Хаттой прежде, чем она успела перерасти во что-либо серьёзное. Ярославский воевода, уже наслышанный о посольстве по прежнему проезду Дмитрия, принял караван с той же радушной обстоятельностью, что и зимою, но на этот раз без долгих застолий — время не терпело, да и сам Дмитрий, памятуя о цели пути, торопился более прежнего.